Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«До чего же отвратительное место! — подумал он, продираясь между чемоданами и спящими на полу людьми. — И почему они так живут, почему терпят и сколько станут терпеть еще?»
Безумные многочасовые очереди в кассы и в буфет, женщины в очереди в туалет, женщины на его фотографиях — унижение и красота, как все здесь переплелось. Потом они поедут в переполненных общих вагонах, с детьми. Запах колбасы, чеснока, соленых огурцов, крутые яйца на газетке. Сколько дней они так живут и сколько дней жила здесь эта Маша и так же стояла в унизительной женской очереди! Он вдруг подумал, что, ощущая себя частью элиты, не зная бытовых неу-добств, грязных запахов, толкотни, спертости, он не знает и своей страны и никто из его гостей ее не знает. Их мир с момента рождения в привилегированных родильных домах до похорон на специальных кладбищах отгорожен от этих залов ожидания и очередей, и теперь Колдаеву подумалось, что в этом было что-то неправильное.
— Мужчина, ищете кого?
— Что? — Он с трудом очнулся от красивых мыслей.
Симпатичная, совсем не похожая на вокзальную проститутку, пухленькая рыжеволосая девица в мини-юбке тронула его за рукав. Говор у нее был мягкий, южный, а голос — глубокий и низкий, какой всегда волновал его в женщинах.
— Может, я сгожусь?
Колдаев задумчиво посмотрел на нее.
— Ты здесь часто бываешь?
Девица недовольно дернула головой.
— Ну и что? Я, между прочим, с кем попадя знакомиться не стану. Мне…
— Пойдем, — сказал он, не дослушав.
Все было, как день назад, с молоденькой девушкой он поднимался по ступенькам своего дома. Сколько же он их сюда переводил: блондиночек, брюнеток, студенток, художниц, школьниц, учительниц, продавщиц, поэтесс и артисток, совсем молоденьких и замужних, русских, украинок, эстонок, евреек, иностранок! С иными он продолжал иногда встречаться, но ни одна его так не зацепила, как эта «святая».
— Ничего себе! — присвистнула девица, развалившись в кресле, так что юбка задралась до черных шелковых трусиков. — И вы тут один живете?
Он достал из ящика стола коробку и, не выпуская из рук, показал проститутке одну из фотографий.
— Ты эту девушку знаешь?
— От сучка! А клялась, что не работает. У вас тут что, женщин голых фотографируют? Так это и я могу, если заплатите.
— Где она сейчас?
— А х… ее знает! Но на вокзалах больше точно не будет. Ишь цаца какая гладенькая! Фотокарточку еще надо было б попортить, чтоб знала, как врать.
— Если ты ее когда-нибудь еще увидишь, дай мне знать, — сказал он и протянул девице деньги. — А теперь все, иди.
Оставшись один, Колдаев затосковал и даже пожалел, что прогнал молодую шлюшку, — с ней было бы веселее скоротать этот вечер. Подкатившая к нему тоска ничего общего не имела с той легкой хандрой, что он чувствовал с утра. Взгляд скульптора бессмысленно скользнул по полутемной зале, заготовкам могильных бюстов и остановился на иконе Богоматери. Темная, старинная, она стояла у него на столе, в полумраке как живые мерцали глаза, и он подумал о том, что человек, ее нарисовавший, себя обессмертил. Никто не знает и никогда не узнает его имени, хотя, вероятно, иконописцу было это не важно, он ведь считал себя только кистью в руках Бога. Но икона осталась, и любой сколько-нибудь понимающий в искусстве человек будет ею восхищен. От него же, Колдаева, останется масса работ на самых дорогих кладбищах, но ничего общего с искусством они иметь не будут. Долгое время эта очевидная мысль его не слишком волновала, теперь ему вдруг сделалось страшно. Он подумал о том, что когда-то в молодости мечтал о великой славе и ни за что на свете не согласился бы променять ее на достаток и покой. Он бы предпочел стать безымянным творцом шедевров, принять за это любое страдание, терпеть нужду, гонения и болезни. Его жизнь сложилась иначе, и не ему было о ней жалеть, он сам ее выбрал, но хотя бы одну работу, одну настоящую вещь ему сделать хотелось. Никто и никогда не пытался соединить женскую наготу и женскую святость. Никто и никогда не изображал обнаженных мадонн — он будет первым. И сделать это надо было теперь, пока в его случайной натурщице было то очарование молодости и девственности, которое так хотелось ему выразить. Он смотрел на фотографии обнаженной девушки и чувствовал возбуждение иного рода — ему хотелось лепить. Он давно уже не помнил этого зуда в пальцах, желания разминать глину, этого сродни охотничьему азарта. Много лет занимаясь штамповкой могильных надгробий, набив на этом руку, делая все без особого труда и зарабатывая большие деньги, он отвык от работы. Прошло три дня, пухленькая проститутка с вокзала больше не появлялась, натурщицы не было, но имелись фотографии, и он решил попробовать лепить с них. Ничего нового для него в этом не было — почти все свои нынешние работы он так и выполнял. Разница была лишь в том, что все его модели были мертвы, а эта — жива, и, когда наутро Колдаев приступил к работе, его охватил некий холодок. Он подумал, что вылепленная скульптура может отнять у его невольной натурщицы жизнь. Но эта мысль не испугала, наоборот, взбудоражила и подхлестнула его: именно по линии жизни и смерти, подумал он, и должна проходить та грань между искусством и доходным ремеслом, которую ему хотелось хоть единожды перейти.
Колдаев работал как проклятый. Он забыл обо всем на свете, похерил старые заказы и не брал новые. Великий гроссмейстер забросил прежних друзей и отключил телефон, не собирались больше любители «ню», и напрасно прослушивали его квартиру те, кто узнавал раньше массу интересного об умонастроении вечно оппозиционной ленинградской интеллигенции. Он даже не выходил на улицу, поддерживая себя лишь крепким кофе. Но ничего у него не получалось: он и в тысячной доле не мог приблизиться к желанному образу. Все валилось из рук, и сами пальцы сделались чужими — материал сопротивлялся и упорно не желал слушаться своего творца, точно тот был не опытным мастером, а дилетантом. Кладбищенский ваятель почернел, постарел, потерял покой и сон. Однако отказаться от своего замысла он уже не мог. Его настолько разобрало желание вылепить девушку, что иного занятия Колдаев представить себе не мог. Ему казалось, что он уже видит эту невесомую скульптуру, но стоило приняться за работу наяву, как все рушилось. Иногда ему казалось, что он приближается к желанному образу, но всякий раз не хватало какой-то детали, штриха, была одна неточность, и эта неточность сводила на нет всю его работу. Здесь должно было быть все или ничего. Постепенно желание вылепить скульптуру превратилось в навязчивую идею, бред одержимого человека, маньяка. Он просыпался, спускался в мастерскую, работал, потом разрушал созданное за день, а с утра снова шел, чтобы к вечеру опять разрушить. Эта сизифова деятельность, собственная беспомощность и бессилие угнетали и томили его, уже неделя прошла бесплодно. Ему нужна была эта девушка. Если бы она была здесь — все получилось бы, он был в этом уверен и снова бродил по городу и вокзалам в надежде ее найти. Боже, сколько бы он теперь дал за то, чтобы привезти ее сюда! Сделать десять, двадцать, тридцать сеансов, платить по самой высокой ставке, поселить в доме, запереть и не выпускать и оставить в гипсе ли, в бронзе, в камне ее бесплотное тело. Но поиски ни к чему не приводили. Иногда его подмывало уничтожить фотографии, но сделать это духу не хватало. Он был на грани нервного истощения, уже и кофе его не бодрил и не приносила забвения водка. Колдаев жил в полусне, проваливаясь сознанием в глубины, из которых не был уверен, что выберется и не сойдет с ума. Так продолжалось до того дня, пока в памяти у него вдруг не всплыл разговор с Люппо, и, переступив через гордость и самолюбие, скульптор ухватился за своего знакомого как за последнюю возможность спастись.