Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Парасюк уходил за свежими опилками. Сразу появлялся Ратов с метлой. Оглядевшись, быстро, как большой художник, закрашивал всю клетку Королевы пылью. Тигрица начинала чихать, и точно как недавнюю воду, брезгливо стряхивать лапами пыль. У-у, сучий противогаз бенгальский! (Почему – противогаз-то? Да ещё бенгальский?) Сердце у смотрителя молотило в груди. Трясясь, быстро кандыбал от клетки.
Вернувшийся с опилками Парасюк ничего не мог понять. Откуда в клетке на полу потёки грязи?.. Как большая челночная машина, Королева ходила взад-вперёд, растаскивала грязь… Парасюк смотрел на Ратова в другом конце зверинца. Где тот старательно (прямо-таки Пожалустин), метлой клал пыль на сторону. На обочинку.
5
Вечерами, как только темнело, Ратов вылезал из курятника и пробирался к дому. Упорно крался к Люське Козляткиной. Уже не ломился в сени, а, вскинув себя на завалинку, распято налипал на окно. Вроде совсем израненного летучего мыша – ныл: «Люськ, пусти! Люськ! Слышишь?» За стеклом провально затаивалось. «Люськ, три хруста дам, – обещал распятый мыш. – Целых три, Люськ. Слышишь?..»
Сверху вдруг сильно окатило водой. Вот сука! С крыши?! С чердака?! Отбежал, отплёвываясь, высматривая Люську. Но крыша была пустой. Только возле трубы, как кот, вылизывался месяц… Ну, мандалина, погоди. Ох, погоди-и…
В курятнике враз выглотал полчекмаря. Содрал всё мокрое с себя. В трусах, при свете фонаря курил и открывал пиво. Одну за другой. Погоди, сука. Ох, погоди-и…
Потом зачем-то начал жрать арбуз. Вскоре почувствовал, что нужно отлить. Да. Точно. Надо. Встал, пустил струю по висящим курам. Затем сосредоточился на одной. Пёстрой толстой хохлатке. Хаотично курица запрыгала по курятнику, точно ей отрубили голову. Сшибала товарок. Хохлатки посыпались с насестов вниз как разрываемые перьевые подушки. Всеобщий оглушительный поднялся квохт. Однако быстро смолк. Закуток разом превратился в оживлённую дневную птицефабрику. Петух не хотел вниз, от ратовской струи уклонялся, перебирал лапками по насесту. Струя в конце концов ослабла, иссякла, и петух, считай, спасся. «Заори только у меня утром, гад!» Ратов упал на раскладушку и выключил фонарь.
Через десять минут вскочил, помчался в уборную.
В уборной на огороде точно сразу начали отдирать доски. Слетело всё быстро, как с гвоздя. Но желудок по-прежнему сильно крутило, и Ратов продолжал тужиться, вылезать из себя: Ы-ы-ы-а! Мать-перемать, ну, погоди, Люська!
Оглушительно, как выстрел, по уборной ударил камень. Ратов чуть не опрокинулся. Хотел броситься, чтобы догнать, убить Люську на месте… Но с ещё большей силой подпёрла невыносимая маята, мука, и пришлось давить и давить. От уборной слышалось уже со слезой, с дрожью, с трясучкой: «Н-ну, погоди, ма-а-андалина! Д-дай до утра д-д-дожить! П-п-п-агади-и-и!..»
Точно с выдернутым желудком тащился по огороду назад, в курятник. Люська поспешно забивала балку в сенях. Месяц скалился, как одноглазый разбойник…
6
Свой рабочий день Рашид Зиятович Акрамов всегда начинал с обхода животных. В белом халате, с руками в карманах, он останавливался возле каждой клетки и выслушивал доклады сопровождающих. Смотрел в это время или на висящих обезьян, или, к примеру, на ушлого дикобраза, опять бегающего как лечебная акупунктура. Узбекские глаза на чёрном лице походили на просветлённые негативы фотографа. Никогда ничего не записывал, но запоминал всё чётко: кому, что и сколько (продуктов). Татьяна Стоя забегала вперёд, распахивала рукой на очередную клетку, в частности, на клетку со львом и, что называется, страстно банковала. Акрамов молча смотрел на Конфуция, на его упавшую на лапы морду с закрытыми глазами, на облезлую гриву, вздымающуюся от тяжкого дыхания точно просто пустое сено…
Рашид Зиятович разом закрывал обход, шёл в свой вагончик-контору, снимал халат, чтобы сегодня уже не надевать, садился к пишущей машинке и начинал печатать: какие лекарства и в каких количествах нужно привезти для Конфуция из Москвы… Только после этого брался за рацион на новый месяц для всех животных. За рацион, который придётся выбивать в Управлении. Выбивать в той же Москве.
В отличие от Акрамова, Татьяна Леонидовна Стоя в халате по зверинцу никогда не ходила. Ни в белом, ни в каком другом. Поверх красивой узорчатой кофты на ней всегда был специально пошитый рабочий батник защитного цвета. Некая модификация мужской рубашки навыпуск с коротким рукавом. Многочисленные карманы батника были набиты рабочими блокнотами, авторучками, склянками с лекарствами, порошками. Ну и, конечно, в комплекте с батником – её обязательные, из плотного материала штанишки жокея, которые дошлый Пожалустин обзывал то «штанами… верности» (их же невозможно будет стащить с дамы!), то «праздничными панталонами с рюшами» (где рюши-то увидел?). (К слову. Когда пришёл устраиваться на работу вторым сторожем пенсионерик с необычной фамилией Лёжепёков, а привела его длинная и заботливая Стоя, случившийся возле конторы Пожалустин мгновенно их объединил: «Стоякакова и Лёжепёков!»)
Тем не менее, работники зверинца Татьяну Леонидовну уважали. (А Пожалустин-то больше всех!) Уважали за незлобивый ровный характер, за знание животных и особенно – за преданность им. Все видели, как она нянькалась с тем же Конфуцием. Дряхлым львом-пенсионером из Китая. Никак не давала его усыпить. Никаким комиссиям… А лев-то и не ходил уже, а переползал за солнцем по клетке. Переползал с облезлой своей гривой. Точно обезноженный инвалид за подаянием с сумой.
По утрам всегда раньше Рашида Стоя появлялась в служебных воротах зверинца. Длинные ноги её шли с замахами. Подпасовывали себе побольше солнца. Как две хоккейные клюшки. «Здравствуйте, Татьяна Леонидовна!» – дружно, чуть не хором, приветствовали её все. «Здравствуйте, товарищи!» – с приставной лесенки, открыв всем свои литые стройные чудеса, вставляла ключ в замок конторы свежая утренняя тридцатилетняя женщина…
Нередко знойными полднями, когда похоть особенно нудила, Ратов втихаря перемещался за женщиной Стоей, хоронясь среди посетителей, чтобы скрытно приблизившись к невообразимым её «торбасам», можно было б сунуть руку в карман брюк и потрястись. Вроде выбивая чечётку. С глазами как большие рыбьи пузыри…
Несколько раз нырял за женщиной в уборную, в соседний отсек. Но не успевал: женщина Стоя управлялась быстро. И хлопала дверью. Сука!..
Как немногие те, кто отмечен истинным онаном, Ратов умел прятаться среди людей. Становился незаметен, невидим. И не только для непосредственного свершения обряда, но и для многого другого. Например, чтобы ускользнуть с работы. На время. Резко катапультироваться с территории зверинца в пивную. Уже на территорию парка. А через полчаса таким же образом прилететь обратно. Уже поддатым. И улетать и прилетать так за день несколько раз. И ничего. Никто. Всё тихо. Кроме рёва засранцев в клетках. И волнующихся возле клеток полудурочных голов.
Один раз сил не рассчитал. В самом конце рабочего дня стоял в центре зверинца и оступался ортопедическим своим ботинком. Оступался – как другом. (Друг не давал ему упасть.) Глаза Ратова были – кучкой… Пробегающий Пожалустин удивлённо отметил: «Угас, как ветошь, дивный гений, Пропал торжественный венок». Однако вернулся, увёл подопечного на хозтерриторию и где-то там запрятал… Ратов вывалил из зверинца в восемь вечера. Снежным человеком. Весь в опилках. Опять умудрившись спрятаться ото всех. Кроме сторожа Рыбина. Который, оставшись в воротах, грозил ему кулаком и матерился.