Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Неприятности» и «семейные заботы» — это аресты.
Память Е.Л. Фейнберга сохранила сцену, относящуюся к тому времени:
В комнату входит Л.И. с мокрым фотоснимком в руках, он разглядывает спектр и задумчиво говорит: «Вот за такие вещи присуждают Нобелевские премии…»
На это жена ему возбужденно восклицает: «Как ты только можешь думать о таких вещах, когда дядя Лева в тюрьме?!»[42]
Ландсберг, не получивший «из-за Мандельштама» Нобелевскую премию, получил от него нечто более важное:
Я был уже не мальчиком, когда впервые встретился с Л.И. Теперь я уже пожилой человек. Но я не стыжусь признаться, что на протяжении двух десятилетий моей близости с Л.И. я, принимая то или иное ответственное решение или оценивая свои поступки и намерения, задавал себе вопрос как отнесется к ним Л.И. Я мог не соглашаться с Л.И., особенно когда речь шла о тех или иных практических шагах, но никогда у меня не было сомнения в правильности морального суждения Л.И. о людях и поступках. И я надеюсь, что воспоминание о Л.И. будет сопровождать меня в оставшиеся на мою долю годы и будет служить источником моральной силы, как в предшествующие счастливые годы этим источником мне служили встречи и беседы с ним.[43]
Ландсберг сказал это в 1944 году на заседании, посвященном памяти Л.И. Мандельштама. Тогда немыслимо было, что через несколько лет громко и грозно зазвучат обвинения против Мандельштама от идеализма и космополитизма до… шпионажа. С этим невеселым временем мы еще познакомимся и еще убедимся, что Мандельштам оставил действительно мощный источник моральной силы, из которого черпали защищавшие его ученики. Из того же источника, быть может, не сознавая это, черпал и Андрей Сахаров, пришедший в школу Мандельштама через несколько недель после его смерти.
Органическое соединение науки и нравственности отмечали в Мандельштаме все, знавшие его. И именно это соединение формировало атмосферу его научного окружения.
Как пишет И.М. Франк, соавтор Тамма по нобелевской работе:
научное бескорыстие было одной из характерных особенностей Московской физической школы, основы которой заложил еще П.Н. Лебедев и которую на моей памяти развивал Л.И. Мандельштам.[44]
Попав в поле действия мандельштамовской школы — в поле «непрерывного научного обсуждения», Франк не сразу понял, что «в этих беседах часто излагались новые идеи задолго до их опубликования и, разумеется, без опасения, что их опубликует кто-то другой».[45]
Важная особенность Мандельштама-учителя состояла в том, что не он выбирал себе учеников, а они выбирали его. Он готов был учить всякого, кто этого по-настоящему хотел. Вступительную лекцию к курсу физики в 1918 году Мандельштам закончил так:
Занятия физикой, углубление в ее основы и в те широкие идеи, на которых она строится, и в особенности самостоятельная научная работа приносят огромное умственное удовлетворение. Убеждать в этом я не хочу. Да и вряд ли здесь возможно убеждение. Тут каждый должен убедиться сам. Но я хотел бы, чтобы вы знали, что если кто-нибудь из вас почувствует в себе такое стремление, то для меня всегда будет большим удовольствием способствовать всем, чем я могу, его осуществлению.[46]
Воспитывал Мандельштам исключительно собственным примером, своим способом жизни. По поводу недостойного поведения некоего физика он сказал: Взрослых людей не воспитывают. С ними либо имеют дело, либо не имеют».
Не все, прошедшие школу Мандельштама, выдержали соблазны честолюбия и преодолели страх перед власть имущими, но поразительно большая доля его учеников совмещали научную и нравственную квалификации.
О редком сочетании в Мандельштаме обычно исключающих друг друга свойств говорил Тамм:
непередаваемая доброта и чуткость, любовная мягкость в обращении с людьми сочетались в Л.И. с непреклонной твердостью во всех вопросах, которым он придавал принципиальное значение, с полной непримиримостью к компромиссам и соглашательству.[47]
С подобным душевным складом без каких-либо политических склонностей создать научную школу нелегко даже в условиях цивилизованных. А Мандельштаму довелось жить в условиях совсем иных.
Учитывая склад его личности, удивляться надо скорее признанию его научных заслуг при жизни. Его избрали в Академию наук в 1928 году, в 1931-м наградили премией имени Ленина, в 1942-м — Сталинской премией.
Но главное, чему можно удивляться, что Мандельштаму удалось столь полноценно реализоваться. Главная причина в том, что личность его притягивала и людей практического склада, готовых в реальной советской жизни обеспечивать стены и крышу для его школы.
На протяжении шести лет (1930—1936) это было главным делом Бориса Гессена.
Стены и крыша научной школы
Кто такой был Борис Гессен?
Профессиональный физик, доклад которого о Ньютоне, сделанный в 1931 году на Международном конгрессе по истории науки в Лондоне, по масштабам своего влияния стал одним из наиболее важных сообщений, когда-либо звучавших в аудитории историков науки. Так считает Лорен Грэхэм, один из крупнейших западных авторитетов в истории российской науки.[48]
Или же Гессен был «“красным директором”, задачей которого было присматривать, чтобы «научный директор» (известный физик профессор Л. Мандельштам) и сотрудники не уклонялись в идеалистических направлениях от прямой дороги диалектического материализма. Бывший школьный учитель, товарищ Гессен знал кое-что из физики, но больше всего интересовался фотографией и замечательно делал портреты хорошеньких студенток». Это из автобиографической книги Гамова, написанной в Америке 60-х годов.[49]
Пусть западные историки науки чтут в Гессене одного из основоположников, а читатели научно-приключенческой книги Гамова потешаются над претензиями школьного учителя-марксиста, но в российской истории роль Гессена была совсем иной. Он не был профессиональным физиком, не был и школьным учителем. И страсть к фотографированию девочек Гамов приклеил ему зря — этим увлекался другой профессор МГУ, из совсем другого — тимирязевского — лагеря.[50]