Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ох и огорчила же Флорентия Федоровича перемена в настроении Писарева. Этот отказ принять участие в подготовке к судебному процессу по второй части сочинений вызвал, как видно, однозначную реакцию — обиду.
Чуть-чуть отойдя от охватившего чувства негодования, перечитав «сердитое» письмо Д. И. Писареву, Флорентий Федорович засомневался: отправлять его или не отправлять? Получи Дмитрий Иванович такое послание, это будет равнозначно разрыву отношений. С другой стороны, как больно сознавать, что талантливый человек бывает подвержен слабостям людским, что он может стать жестоким и немилосердным, равнодушным как к судьбе его же собственных произведений, так и людей, искренне и преданно работающих во имя одного, чтобы свободолюбивый писаревский голос услышало как можно больше граждан великой нашей Руси…
Как всегда в трудную минуту, в миг колебаний и раздумий, когда требуется обязательно сделать безошибочный выбор, человек тянется к другу, близкой душе, способной понять и дать совет. Тем более что Вера Ивановна Писарева не может остаться безучастной к этой истории.
«От Писарева я такого пассажа не ожидал, — пишет Флорентий Федорович Вере Ивановне. — Посылаю ему ответ. Я нарочно посылаю его через Вас. Писавши его, я торопился. Может быть, чего-нибудь недосказано. Я Вам предоставляю право остановить его, если найдете почему-либо нужным». Далее же Флорентий Федорович продолжал так: «Об одном пункте я умолчал намеренно, а именно о том, что Писарев забывает, каким образом я сделался ответчиком по его делу. Но напоминать об этом я счел недостойным. Я считаю и всегда считал это дело настолько же своим, насколько и его. Он сам должен понять свою неловкость. Не знаю, однако, поймет ли? Теперь он что-то не очень стал понятлив. Новая крепость, дом Лопатина, кроме слога, ничего в нем не оставила…»
Позднее Флорентий будет благодарить Веру Ивановну за то, что она не поддалась этому же чувству и не познакомила брата с его гневным письмом, отправленным из Москвы…Действительно, не в натуре такого гордого своими принципами молодого талантливого человека, каким был Дмитрий Иванович, юлить, искать какие-то пути, сглаживать углы, идти на попятную или скрывать свои убеждения! А на что же мы — его сотоварищи, единомышленники? Поэтому
Флорентий Федорович решает не только не усугублять возникших недоразумений с Д. И. Писаревым, но, наоборот, он по возвращении из Москвы добивается личного свидания с критиком. Об этом он позднее рассказал сам в письменном ответе на вопросы комиссии, которая допрашивала его, требовала объяснений по изъятым у издателя во время ареста письмам и документам. Павленков ничего не скрывает. «Можно ли было мне не удивиться, когда я получил письменный документ его (Писарева. — В. Д.) отступничества от своих идей? — признается Флорентий Федорович и добавляет: — Это было, без сомнения, невозможно. Письмо мое есть лишь одна буква моего удивления и упреков. Самое же удивление было мною выражено Писареву на словах, когда я вернулся из Москвы».
«Я попросил у него объяснения. Я просил его дать мне возможность понять то превращение, которое в нем совершилось за последнее время. В самом деле, в крепости и по выходе из нее он называл мнение цензурного комитета (которое целиком перешло в обвинительный акт прокурора) клеветою, а теперь вдруг говорит, что он хотел сказать именно то, в чем его обвиняет цензурный комитет. Своими ответами Писарев меня не удивил. Он признался мне, что в последнее время он чувствовал в каждом своем шаге, в каждой строке своих статей падение и увядание, он снова повторил мне о той тяжести и неизбежности влияния любимой им женщины, которое всех вооружило против него. Он раскаивался в том, что оставил общество и замкнулся в тесном кругу этой женщины; невозможность быть с ним знакомым при таких печальных обстоятельствах он принимал за холодность, равнодушие и даже начинающееся пренебрежение. Далее он мне сознался, что считал меня за человека, смотрящего на него сверху вниз, и что желание отделаться от меня заставило его прибегнуть к такому, как он выразился, “salto mortale”. Он объяснил мне, что не ожидал, чтобы я после такого ответа пришел к нему за объяснениями, что, по его расчетам, должен был махнуть на него рукой, между тем как теперь мы расстаемся с ним друзьями. В числе причин, заставивших его ответить мне так неизъяснимо странно, он приводил еще одну — совет какого-то туза-литератора — не вмешиваться в это дело и разом каким-нибудь крупным оборотом покончить с ним. Тогда-то он под действием двойных побуждений — личных и посторонних — решился на свое “salto mortale”».
Прогуливаясь по вечернему Невскому, Флорентий Федорович и Вера Ивановна обсуждали предстоящую защитительную речь на суде. Прохожие оглядывались, словно хотели запомнить эту бросающуюся в глаза пару — молодого человека с офицерской выправкой и его юную спутницу, о чем-то оживленно споривших…
— Флор, вновь хочу возвратиться к одной все время волнующей меня проблеме. Не пригласить ли все-таки адвоката? Не преувеличиваете ли Вы своих способностей? Там будут сидеть не дилетанты, а поднаторевшие в юриспруденции, в судебной практике опытные люди.
— После удачи с московской «операцией» не сомневаюсь, дорогая Вера Ивановна, в успехе своей защиты. Я даже представляю вытянувшиеся физиономии, когда в конце своей речи скажу нечто… Допустим так…
Флорентий Федорович поднялся на возвышенность Аничкова моста через Фонтанку у одной из фигур отлитых Клодтом коней и негромко, словно продолжая звучавший ранее монолог, произнес: «Господа судьи! Будучи вполне уверен, что в статьях “Бедная русская мысль ” и “Русский Дон-Кихот ” преследуются не идеи, а вывеска над ними имени Писарева, я, по получении обвинительного акта, отправился в Москву по известному палате делу, а главное, с целью, переменив заглавие статей и имя автора, отпечатать их там вторично не только без всяких изменений, но даже с прибавлением второй половины “Бедной русской мысли”»…
Вера Ивановна с грустной улыбкой слушала его речь. Она жестом попросила его остановиться…
— Здесь, Флор, Вы увлекаетесь и начинаете уже входить в азарт. Не нужно этого. Спокойно, по-деловому. Вы лишь только информируете. Никакой издевки — ни на лице, ни в речи. Продолжайте, вся палата с застывшим вниманием слушает.
— Я знал, что у нас относятся с недоверием к общедоступности, и потому положил себе выставить на обложке крупную цену; я знал, что у нас обращается внимание на число печатаемых экземпляров, и потому положил себе оговориться в предуведомлении, что книжка эта печатается в незначительном количестве. Приняв все эти чисто внешние предосторожности, я мог рассчитывать на полный успех. Ожидания мои оправдались как нельзя лучше. Книжка прошла. Я ее сюда принес. Вот четыре экземпляра. Таким образом, Палата может видеть, как последовательно наше цензурное ведомство. Одну и ту же книгу, на основании одного и того же указа, оно считает возможным и справедливым беспрепятственно допускать к обращению и преследовать с предварительной конфискацией, то есть мирить две такие противоположности, как полнейшая безвредность и выходящая из ряда преступность.
Вы видите также, господа судьи, в какое странное положение поставили бы Вы свое решение, если бы обвинили меня, согласно мнению прокурора. Те же самые статьи после их осуждения, после приговора об уничтожении могли бы свободно обращаться в публике через посредство московских книжных магазинов. Ваши решения не всеобщи. Палата не кассационный департамент Сената, ее приговоры не действительны для московского судебного округа, где статьи эти допущены своей местной цензурой. Вот какая из всего этого процесса является цепь несообразностей…