Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я его и теперь еще вижу перед своими глазами… Волосы у него прилипли к черепу, а запутавшиеся в них морские водоросли образовали как бы корону на голове… Люди стояли, наклонившись над ним, терли ему кожу горячими суконными тряпками, вдували ему воздух через рот. Тут были мэр, священник, таможенный капитан, морской жандарм… Мне стало страшно, я сбросила с себя шаль и, бегая между ног этих людей по мокрым плитам, стала кричать: «Папа… Мама…» Наша соседка унесла меня из комнаты.
Начиная с этого времени, моя мать стала пьянствовать. Она, правда, сначала попробовала, было, работать на упаковке сардинок, но так как она всегда была пьяна, то хозяева не хотели ее держать. Тогда она сидела дома, тосковала и пила, а когда напивалась, колотила нас… Не знаю, как я в живых осталась…
При первой возможности я убегала из дома, по целым дням играла на набережной, воровала в садах и шлепала по лужам во время морских отливов… А часто мы уходили с маленькими мальчиками по Плогофской дороге в долину, покрытую травой и густым кустарником и защищенную от морского ветра, и под белыми терновниками предавались всяким грязным забавам. Возвращаясь вечером домой, я заставала свою мать распростертой на полу у порога, с испачканным рвотою ртом, с разбитой бутылкой в руке… Часто я должна была перешагнуть через нее, чтобы войти в комнату… Ее пробуждение было страшно… У нее появлялась страсть к разрушению. Не слушая ни моих просьб, ни моих криков, она стаскивала меня с кровати, гоняла по комнате, била меня о мебель и кричала:
— Я с тебя шкуру сдеру!.. Я с тебя шкуру сдеру!
Сколько раз я уже думала, что моя смерть пришла.
Затем она стала развратничать, чтобы было на что пить. По целым ночам не переставали стучаться в двери нашего дома… Приходил матрос и наполнял комнату сильным запахом морской соли и рыбы… Он ложился, оставался час и уходил. Затем приходил другой, также ложился, оставался час и уходил… Сколько драк и диких криков бывало в эти ужасные ночи и сколько раз в дело должны были вмешиваться жандармы!
Целыми годами тянулась такая жизнь… Нас никто не хотел знать — ни меня, ни сестру, ни брата. Нас избегали на улицах. Честные люди прогоняли нас каменьями от своих домов, когда мы приходили попрошайничать или воровать. В один прекрасный день сбежала от нас моя сестра, которая также стала развратничать с матросами. За ней последовал и брат, который нанялся юнгой. Я осталась одна с моей матерью.
В десять лет я уже не была целомудренной. Узнав, что такое любовь по печальным примерам из жизни матери, развращенная грязными забавами, которым я предавалась вместе с маленькими мальчиками, я очень рано физически развилась… Несмотря на лишения и побои, проводя свое время постоянно на воздухе у моря, свободная и сильная, я так выросла, что в одиннадцать лет у меня уже были первые проявления половой зрелости… Я еще казалась подростком, но была уже почти женщиной…
В двенадцать я уже окончательно стала женщиной… и потеряла свою невинность… Насильно? Нет, ничуть. Добровольно? Да, почти… по крайней мере в такой же степени, в какой был наивен и чистосердечен мой порок, мой разврат. Однажды в воскресенье, после большой обедни помощник мастера из сардиночного заведения, старик, мохнатый и вонючий, как козел, с лицом, заросшим густой бородой и волосами, увел меня на песчаный берег со стороны церкви, св. Иоанна. И там в укромном месте под утесом, в темном отверстии скалы, где чайки вьют свои гнезда и матросы прячут свою найденную в море добычу, там, на ложе из гниющих водорослей он овладел мною… без всякого протеста и борьбы с моей стороны… за один апельсин. Его звали смешным именем: г Клеофас Бискуйль…
И вот что для меня непонятно и ни в одном романе я не находила объяснения этому. Г. Бискуйль был некрасив, груб и отвратителен… К тому же за эти четыре или пять раз, когда он меня таскал в эту темную дыру в скале, я, могу сказать, никакого удовольствия от него не получила; напротив. Тогда почему же при воспоминании о нем — а это у меня бывает часто — у меня с уст не срывается проклятий по его адресу? При этих воспоминаниях, которые для меня приятны, я чувствую большую признательность, большую нежность и даже искреннее сожаление о том, что я никогда не увижу больше этого отвратительного человека таким, каким он был на ложе из водорослей.
Да будет мне позволено по этому поводу почтительнейше внести и свою лепту в материалы для биографий великих людей.
Поль Бурже был интимным другом и духовным руководителем графини Фардэн, у которой я в прошлом году служила горничной. Я всегда знала, что он один познал до недосягаемой глубины сложную натуру женщины. Много раз у меня появлялась мысль описать ему этот психологический случай из области любви… Но я не решалась… Не удивляйтесь моим мыслям по такому поводу. Я готова согласиться, что это совсем не свойственно прислуге. Но в салоне графини только и говорили, что о психологии… А это известный факт, что мы всегда думаем о том, о чем думают наши хозяева, и о том, о чем говорят в салонах, говорят также и в людской. К несчастью, у нас в людской не было Поля Бурже, который мог бы осветить те вопросы женской психологии, которые у нас дискутировались… Даже объяснения самого Жана не удовлетворяли меня.
Однажды хозяйка послала меня отнести «спешное» письмо знаменитому писателю. Он лично вручил мне ответ. Тогда я решилась изложить ему вопрос, который меня мучил, и объяснила при этом, что вся эта темная и скабрезная история случилась с одной моей подругой… Поль Бурже меня спросил:
— Кто такая ваша подруга? Девушка из народа? Бедная, наверное?..
— Такая же горничная, как и я, уважаемый учитель.
Бурже сделал гримасу высшего существа, его лицо выразило презрение. Ах черт! И не любит же он бедных!
— Я не занимаюсь этими натурами, — сказал он… это слишком мелкие душонки… Это даже не души… Это не из области моей психологии…
Я поняла, что в этой среде душу начинают признавать только при ежегодном доходе в сто тысяч франков.
Другое дело Жюль Лёметр, который также был вхож в дом. Когда я ему предложила тот же самый вопрос, он ущипнул меня за талию и вежливо ответил:
— Ваша подруга, милая Селестина, очень славная девушка, вот и все. И если она похожа на вас, то я, знаете ли, сказал бы ей словечко… хе!.. хе!.. хе!..
Этот человек со своей горбатой и смешной фигурой маленького фавна по крайней мере не ломался. Это был добрый малый… Как жаль, что он связался с попами.
При всей этой обстановке я и не знаю, что сталось бы со мной в этом аду, если бы из жалости меня не взяли к себе монахини Понкруа, которым я понравилась своим умом и наружностью. Они не злоупотребляли ни моим возрастом, ни моим неведением, ни моим трудным положением, меня не обременяли работой, не лишали свободы, как это часто бывает в таких домах, где эксплуатация человека доходит до преступления. Это были бедные маленькие создания, хорошенькие, робкие, добрые, которые не решались даже протягивать руку прохожим или просить милостыни по домам. Часто бывали и очень плохие времена, но кое-как сводили концы с концами… И несмотря, на эту тяжелую жизнь, они сохраняли постоянную веселость и вечно пели, как зяблики… В их непонимании жизни было нечто трогательное, вызывающее у меня слезы на глазах даже теперь, когда я лучше могу понять их бесконечную, чистосердечную доброту.