Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И то обстоятельство, что первым главным реформатором стал Е. Гайдар, член редколлегии журнала «Коммунист» и сотрудник «Правды», — не случайное совпадение. Это исторический символ. Если вы, кстати, мысленно переберете фамилии людей, вломившихся во власть в те годы, то непременно заметите: многие из них, как и Ленин, могли бы в графе «род занятий» написать — «литератор». Это повторение истории — тоже характерная, а возможно, и целенаправленно сформированная особенность эпохи. Ведь у «письменных» людей особое отношение к реальности. Я называю это эффектом «скомканного листа». Не получилось — выдрал лист из каретки пишущей машинки, бросил в корзину и вставил новую страничку. И вся недолга! С такой психологической установкой гораздо легче начинать шоковые реформы, даже если окончательный их смысл до конца не внятен. Некоторые из «литераторов», по-моему, так и не поняли до сих пор, что скомканным листом оказалась Держава, а вместе с ней — миллионы человеческих судеб. А если поняли и помалкивают, то Бог им судья. Пока…
Именно журналисты в значительной мере привели к президентству Бориса Ельцина. Страна в него влюбилась как бы заочно, точно провинциальная девушка в немногословного дембеля, за которого любовные письма писал ушлый военкор из солдатской многотиражки. И теперь, когда эти самые «военкоры» говорят нам, что президент их разочаровал, мне хочется воскликнуть: «Да хрен с вами — сами виноваты! А вот что теперь делать доверчивой провинциальной девушке, замышлявшей родить от любимого «дембеля» социально сориентированный рынок, а забрюхатевшей монстром дикого капитализма?!» Да и разочаровывает их, «военкоров», Б. Ельцин почему-то именно тогда, когда временами вспоминает о своей первоначальной профессии строителя… Теперь даже клиническому «демократу» стало ясно: к грандиозному реформированию страны мы приступили без серьезного плана. Наши западники (а чтобы стать западником, в советское время достаточно было родиться в номенклатурной семье, окончить спецшколу и постажироваться на Западе) с какой-то совершенно почвеннической авосистостью предположили, будто умный рынок решит все наши экономические проблемы, а пресса, еще вчера бывшая партийной, сначала демонтирует советскую идеологию, а потом также энергично смонтирует новую, общечеловеческую. Увы… «Умный рынок» бывает только у умных реформаторов, не выпускающих из рук вожжи госконтроля. А с идеологией получилось то же, что у слесаря-интеллигента Полесова из «Двенадцати стульев» вышло с расклепанными воротами — вновь склепать их он так и не сумел… Но Полесова за это били. Прессу же бить нельзя — она как бы ребенок, у которого помимо любимых игрушек есть еще рогатка — и дитятко, осерчав, может запросто вышибить глаз любому взрослому политику. А еще может наябедничать строгим заокеанским дядькам про нарушение в России прав обычно какого-нибудь конкретного и — желательно — со здоровым диссидентским прошлым человека, ибо нарушение прав большого количества людей, даже всего народа, на языке политических лидеров называлось и называется не иначе как революционным реформированием общества.
Есть ли тут злой умысел? Очевидно, у кого-то есть. Любое государство, тем более такое огромное, потенциально мощное и богатое, как наше, всегда имеет геополитических недоброжелателей, а иностранные спецслужбы встречаются не только в фильмах про Джеймса Бонда. Но этой проблемой пусть занимается наша контрразведка, которая, хочется верить, осталась у нас не только в сериале «ТАСС уполномочен заявить…». Я о другом: общественное сознание стало жертвой если не словоблудия, то по крайней мере словоблуждания СМИ, а за ними следом по кривым постсоветским дорожкам побрел и наш газетопослушный соотечественник. Чтобы не тратить времени на многочисленные примеры, я вновь отсылаю вас к газетным подшивкам. Прочитайте подряд статьи какого-нибудь вашего журнально-эфирного любимца, написанные в течение буквально одного года, и вы убедитесь: его взгляды и оценки недолговечнее дешевых женских колготок. Неизменны лишь визгливо-самоуверенный тон и нетерпимость к думающим иначе.
Поэтому нынешние сетования прессы на политическую наивность, даже тупость избирателей явно нетактичны. Это как если к Митрофанушке для разъяснения демократических ценностей приставить все тех же Кутейкина, Цифиркина и Вральмана, а потом удивляться, что парень так и остался, по сути, крепостником. Более того, ведь и кликушеский антикоммунизм многих журналистов очень смахивает на ненависть вынужденно завязавшего гражданина к тем, кто продолжает выпивать и закусывать. Неужели так трудно понять, что проголосовавшие за коммунистов совсем не хотят вернуться в унизительное прошлое? Они просто-напросто не желают жить в омерзительном настоящем! И если популярный ведущий дебильной телеигры при социализме ездил на трамвае, а теперь пересел на джип и построил себе виллу, это совсем не означает, будто реформы в России удались. Даже в блокадном Ленинграде были люди, евшие на завтрак черную икру.
Я далек от мысли обвинять свободолюбивую прессу в целенаправленном и злонамеренном разрушении государства. В большинстве случаев речь идет о другом: наша пресса оказалась не подготовленной к роли политической силы, а уж тем более — «четвертой власти». Возьмите хотя бы ее постыдно-науськивающую роль в сентябре — октябре 93-го, причем независимо от того, чью сторону она принимала. Это было очень похоже на подлое шпанистое подзадоривание: «А ну — дай ему! А вот и не подеретесь!» Подрались. До крови. Когда я читал газеты и смотрел телевизор в страшные дни, то мысленно как бы составлял список журналистов и деятелей культуры, которым теперь просто нельзя подавать руки. Но вскоре я сообразил, что проще было бы вообще отменить рукопожатие, как это делалось во время эпидемий чумы.
Я убежден, даже трагедия Чечни во многом связана со странной позицией нашей прессы, заголосившей о правах человека лишь тогда, когда президент решил повторить испытанную танковую атаку, но теперь уже на Кавказе. Если бы «четвертая власть» вспомнила о правах человека еще тогда, когда суверенитет предлагался национальным элитам в качестве легко усваиваемой пищи, когда сотни тысяч русских были согнаны с обжитых мест, сотни убиты на месте, а оружие бесконтрольно шло в Чечню и не только туда, — все бы сложилось, возможно, иначе. Почему же молчали? Где была совесть российской интеллигенции, в том числе и пишущей? Или думали, в случае открытого возмущения обобранных (чаще их называют почему-то «красно-коричневыми») можно будет обратиться за помощью к «дикой дивизии» — способ, еще царями испытанный. Взяли бы в заложники, например, роддом имени Грауэрмана, что рядом с парламентом, — и дело с концом! Но так или иначе, теперь перед многострадальным чеченским народом, как и перед не менее страдальным русским, — надо бы не за три другие власти извиняться, изображая федеральных солдат карателями, а признать и собственную вину. Да куда там! Это в торговом бизнесе всегда прав покупающий. В журналистском бизнесе всегда прав продающийся.
Мы все, люди пишущие, вольно или невольно очень виноваты перед своим Отечеством. Мне, например, до сих пор не дает покоя то обстоятельство, что моя повесть «Сто дней до приказа», написанная в 1980 году и опубликованная в 1987-м, была активно использована не для борьбы с недостатками армии, а для борьбы с самой армией как неотъемлемой частью государственности. Помню, через какое-то время после ее публикации в журнале «Юность» мне позвонили сверху и предложили возглавить — ни больше ни меньше — газету «Красная звезда». Я ответил, что не подхожу по званию — рядовой запаса. Тогда мне предложили возглавить какой-то общественный комитет по борьбе за профессиональную армию. На мой вопрос, а есть ли у страны с ее немереными границами возможность содержать профессиональную армию, мне ответили, что не в этом суть, главное — начать. В отличие от Горбачева ударение в слове «начать» поставили правильно. Но я отказался. И тем не менее когда я видел потом, как армию втравили в кровавые маскарады суверенизации, когда видел в «Новостях» сожженные танки на улицах Грозного, трупы наших солдат и наших же мирных жителей, а все это еще сопровождалось глумливыми комментариями, — я не мог отделаться от чувства собственной вины.