Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одну часть составляли утрата и отчаяние. Знаю, в такой беспросветности жизнь становится невыносимой. Но ведь была и вторая часть. Надежда. И никто не мог вырвать или отобрать ее у меня. Никто не мог выжечь ее из моей плоти или пробить иглой.
Эта часть – надежда – изменила мою сущность, сформировала ее заново. Девчушка, которая облизывала луковицу в вагоне-скотовозе, умерла, а на смену ей пришла чужекровка-гибрид, диковинка, раздираемая противоречиями, но… живая душа, существо, способное перехитрить врага и спасти своих близких.
– Представь, ты самая первая, – произнес Дядя и пустился в рассуждения о том, что я – новейшее достижение прогресса, носительница невероятного будущего.
Он принес лупу и долго изучал мои глаза, но так и не высмотрел моих планов. Я уже стала заправской обманщицей.
– Раз я первая, значит сестра будет следующей? – Это единственный вопрос, который меня волновал. – Вы ведь и ей подарите бессмертие?
С минуту Дядя аккуратно перекладывал на лотке инструменты. Он явно тянул время, пытаясь решить, как лучше себя вести с еврейкой вроде меня, которая, скорее всего, ведет двойную игру и не гнушается шпионить. Наконец он ответил, что я должна оправдать его надежды и тогда Перль получит такую же инъекцию, которая в принципе положена всем однояйцевым близнецам.
Я обещала не подвести. Сказала, что ради Перль готова на все… Он лишь рассеянно покивал и ответил, что рад это слышать, ведь негоже создавать расу бессмертных детей, если те не сумеют избавиться от наследия низкопробной еврейской крови.
Пока он разглагольствовал, зелье начало действовать. Меня лихорадило, все тело сводило судорогой. Клетки моего организма, будто потянувшись на звук хозяйского голоса, ветвились и распускались в своем бессмертии, подобно цветкам, потянувшимся к зыбкому источнику света, и я поклялась жизнью Перль и ее будущим бессмертием, что ни одному ребенку не придется больше подчиняться Доктору, этому чудовищу. Сестра, как и я, станет чужекровкой, мы вместе будем попирать своей мутацией все законы жизни и смерти, торжества и скорби. Наделенные уникальными способностями, мы устроим заговор и прикончим этого злодея: сначала выждем, а затем, подгадав момент, застигнем его врасплох, держа за спиной орудие убийства… да хотя бы хлебные ножи, какие узникам разрешено использовать за завтраком, только мы вонзим тупые лезвия не в твердокаменную пайку хлеба, а в мерзкую плоть, и Дядя в сей благословенный миг даже не поймет, кто есть кто и чье лезвие стало дня него смертельным… мы не раскроем, кто из близнецов освободил от него этот мир. Все обязанности, которые мы привыкли делить между собой, чтобы уцелеть, сольются воедино. Мы вновь станем одним целым, чтобы никогда больше не делить ответственность за смешное, будущее, плохое, хорошее, прошлое и грустное.
И забудем, что такое боль.
В октябре сорок четвертого, когда шел второй месяц нашего плена, мы были уже не цуганги; мы видели, как приходят и уходят дети, будто это просто тикали минуты.
Оставаясь хранительницей времени и памяти, я не уследила, когда с моей сестрой стало твориться что-то неладное, но думаю, это случилось во время нашей первой встречи с Менгеле. После того дня она сделалась вялой бормотуньей и взяла привычку сидеть уткнувшись носом в анатомический атлас или в свой небольшой проштампованный медицинский ежедневник. В этом синем томике перечислялись части тела с их особыми приметами. Она путешествовала по всем системам и органам, постоянно сверяясь с диаграммой или описанием.
Синий томик чем-то напоминал записные книжки, куда мы под руководством дедушки вносили результаты наблюдений за птицами. Только вместо привычек жаворонков и воробьев моя сестра изучала функции легких и почек.
Из всех органов ее более всего занимали парные.
Хотя в этих записях было что-то нездоровое, меня успокаивало новое увлечение сестры: притом что она проявляла (как и все близнецы в нашем бараке) крайнюю озабоченность сохранением одинаковости, я почувствовала в ней какую-то надтреснутость; ее отчуждение смахивало на льдинку, которая откололась от тороса и дрейфует сама по себе.
Внешне к ней было не подкопаться – сестра держалась достойно. Она изображала живость, задавала вежливые вопросы, оставалась покладистой. Но в отсутствие Менгеле и Эльмы Стася внутренне сжималась. Разговаривала бесстрастно, отводила глаза, когда к ней обращались. Неподдельный интерес вызывал у нее лишь анатомический атлас с исписанными ее неукротимой рукой полями. А делая перерывы в занятиях, она плотно прижимала большой палец к пупочной впадине, как будто там назревала протечка, которая грозила загубить мою сестру, развалить на части. По ее примеру я тоже пыталась засовывать большой палец себе в «пупик», но для меня это не имело никакого смысла. Те ощущения, которых она искала, вдруг оказались за гранью моего понимания: сестра то ли запуталась, то ли переменилась. Мне открывалась самая малость, всего ничего; я была уже отрезана почти полностью, и нередко возникало такое ощущение, будто у меня только и остается что способность наблюдать, как моя сестра-близнец превращается в незнакомку.
Вероятно, Менгеле внедрил какие-то иллюзии в ее живое воображение. Этот вывод напрашивался сам собой. Со времени того посещения голос ее звучал чересчур оживленно, веки были полуопущены, а настроение никогда не соответствовало моим прогнозам.
– Как ты себя чувствуешь? – однажды спросила я, когда мы вышли из лаборатории после многочасовых испытаний. – Так же, как и я?
– Я позволяю себе что-либо чувствовать только на закате. – Таков был ее ответ.
– И как ты чувствуешь себя на закате?
– Чувствую себя виноватой, потому что мне суждено жить вечно.
– Как это понимать? – засмеялась я.
В устах Стаси эта сентенция прозвучала несерьезно. За годы нашей жизни я слышала от нее столько признаний, что это меня не встревожило.
Со времени того первого посещения она – это ясно как день – избегала встречаться со мной взглядом, но никогда еще отчуждение не было столь демонстративным. Я смотрела, как ее ресницы (все сто пятьдесят шесть, по данным доктора Мири) касаются щек, и видела на веках голубые жилочки – карту ее потрясений.
– Напрасно я это сказала. Надо было помалкивать.
Я постаралась забыть этот разговор, но ближе к ночи, когда мы лежали на своей шконке, согреваемые жаром третьей девочки, пушинки, которую утром забрали на очередные иголки, все же решила уточнить, откуда у сестры такие странные идеи.
Что делалось в голове у моей сестры, оставалось для меня загадкой даже в те быстротечные минуты единения, когда я ловила себя на том, что шагаю сквозь ее ощущения и фантазии, но теперь здесь возникло нечто новое. Обычно я бесстрашно совершала подобные вылазки – ее внутренний мир встречал меня приветливо и мягко, на этом островке властвовали добрые звери, всевозможные оттенки синего, деревья, по которым удобно лазать, книги, намеченные для чтения, цветы, намеченные для изучения.