Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давай сильней! — сказал Мотька. — Разбудим всех этих досов[42]и вообще всех городских. Хватит спать, товарищи бездельники, вставайте работать, нам тут нужно государство построить!
Я снова потянул за тросик, на этот раз сильнее, и «танкер» снова зычно протрубил, приветствуя утренний Иерусалим и бросая дерзкий вызов его шофарам[43], и его истории, и его религиозным фанатикам, которые каждую субботу устраивали шумные демонстрации протеста против грузовиков «Тнувы», привозивших в город сельскохозяйственные продукты, и мгновенно разбегались, спасая шкуру, когда из машин выскакивали мошавники и кибуцники, которые заранее сговаривались и теперь, вооружась рукоятками от лопат, вступали в сражение с досами, чтобы проложить дорогу своим овощам, яйцам и молоку.
Я вернулся на место и продолжал завороженно смотреть, как руки Мотьки поворачивают, и нажимают, и передвигают, и тянут, а его ноги в сандалях в это же время танцуют на трех педалях сразу, одна из которых, та, что справа, педаль газа, была к тому же деревянной.
На выезде из города он затормозил. Мама поцеловала меня, открыла дверцу и спустилась из высоченной кабины на землю.
— Сделай ей на прощанье ручкой, — наставительно сказал Мотька.
Я помахал маме рукой и снова повернулся к нему, взволнованный предстоящим путешествием.
— А сейчас постарайся уснуть, — сказал Мотька. — Дорога длинная, а в деревне тебя попросят помочь. Надо напоить телят, и накормить кур, и принести коровам люцерну, и помочь твоей бабушке убирать. Так что ты лучше поспи, чтобы не приехать усталым.
Сейчас, когда я пишу эти слова, я думаю о маме — как она шла ночью одна и что она думала по дороге. Но тогда, в машине, я был весь поглощен поездкой. Мы выехали из Иерусалима, спустились к прохладе поворота на Моцу и оттуда, по трудному извилистому подъему, всползли к Кастелю, и я был совершенно опьянен своей свободой и самостоятельностью, и этим ночным путешествием в горах, и той уверенностью, с которой Мотька вел большой, тяжелый «танкер» по спускам, подъемам и крутым поворотам, и близостью самого Мотьки, который казался мне воплощением мужественности.
Так я ехал, не различая ни направления, ни места, ни времени, то засыпая, то просыпаясь, и те поездки в деревню по сей день помнятся мне как череда одинаковых сновидений, потому что я то и дело просыпался и с каждым моим пробуждением воздух вокруг становился все более теплым и влажным, а свет — все более ярким. По дороге Мотька остановился в каком-то большом городе — видимо, в Тель-Авиве — и велел мне выйти на воздух, размять кости и справить малую нужду за задним колесом, как бы показывал этим, что видит во мне равноценного и равноправного спутника, — хоть я и маленький городской мальчик, не имеющий прав на вождение грузовика, но я «из мошавников Нагалаля», а стало быть — настоящий мужчина. А потом он угостил меня большим завтраком из яичницы, простокваши и салата и даже заказал мне чашечку кофе.
— Пей, пей. Кофе — это можно, — сказал он. — Только не говори родителям, что я тебе разрешил.
Оттуда мы пошли отдать и забрать несколько посылок и писем в каком-то большом доме — вероятно, в Исполкоме профсоюзов — и вернулись к «танкеру», терпеливо ожидавшему нас на улице.
Страна, куда меньшая, чем сегодня, была тогда большой и просторной, и наш «танкер», куда меньший, чем сегодняшние полуприцепы, был намного больше их. А когда мы выбрались, наконец, из вади Милх, что за Иокнеамом, и моим глазам сразу открылся весь простор Долины, мне показалось, что я попал в какую-то другую — лучшую, чем прежде, — страну. Лет десять спустя, когда мои родители научились водить, купили маленькую «Симку-1000» и мама начала ездить на ней в Нагалаль, она именно в этом месте обычно притормаживала, делала глубокий вдох и молча улыбалась — даже не замечая, наверно, глубины своего вдоха, широты улыбки, своего почти стона.
Мотька припарковался в центре мошава, возле стены маленького деревенского молокозавода, сказал, что должен «заняться Мэком» и сделать запись в транспортном журнале (слова, которые вызвали у меня сильное возбуждение), а я пусть подожду здесь дядю Менахема, который «вот-вот» подъедет и заберет меня к бабушке Тоне.
— А если он уже приезжал?
— Ну нет! Твой дядя всегда приезжает последним, ты что, не знаешь?
Дядя Менахем всегда приезжал последним, и я всегда его ждал, а пока с величайшим интересом разглядывал, чем заняты окружавшие меня люди. Вообще-то мне больше всего нравилось, когда кто-нибудь из мошавников включал чудесное устройство под названием «сепаратор». Это был металлический круглый цилиндр с ручкой на боку, который, если крутить эту ручку, начинал вращаться с такой огромной скоростью, что залитое в него молоко само собой разделялось на сметану и обезжиренную мутную жидкость, которые выливались через две отдельные трубы в два разных бидона. Но в то первое утро сметану никто не отделял, и я просто глазел на мошавников, толпившихся вокруг со своими телегами и бидонами. Они громко разговаривали друг с другом и время от времени бросали в мою сторону короткие оценивающие взгляды, которые хорошо знакомы были любому мошавному мальчишке.
В те времена у мошавников Нагалаля было особое умение с лету разбираться в детях, а также способность к быстрой и точной оценке и прогнозу, возникшие, по-видимому, за долгие годы наблюдений за жеребятами и телятами и позволявшие им предугадать будущее любого новорожденного, что в коровнике, что во дворе, что в доме. Они наперед знали, из какого ребенка получится «хороший мошавник», а из какого — «бездельник». Кто будет «удачным», способным «внести вклад» и принести мошаву пользу, а кто станет «паразитом», который воспользуется мошавным принципом взаимопомощи и будет «обузой для общества».
Так они разглядывали и меня. Те, которые узнавали, просили передать привет маме. Те, кто не узнавал, спрашивали, чей я. Так было принято тогда — у любого ребенка спрашивать, чей он. Когда человек узнавал, чей перед ним ребенок, ему сразу все становилось ясно. Ребенок занимал свою клеточку на сводной карте историй, происшествий, людей, слухов, успехов и неудач, а главное — в «генеалогическом журнале» мошава и мошавного движения в целом. И его размещение на этой карте было настолько существенным, точным и детальным, что я уже тогда понимал — лучше мне сказать, что я сын всеми любимой и ценимой «Батиньки», чем внук бабушки Тони — «иной», непохожей и вызывающей кривотолки.
Мотька был прав. И в тот первый мой приезд дядя Менахем, как всегда, явился последним. Ответственный по молокозаводу уже явно нервничал и бросал на меня гневные взгляды, как будто это я был повинен в дядином опоздании. Но я и сам чувствовал за собой вину, потому что меня всегда учили, что семья — это взаимная ответственность и поручительство. Но вот наконец вдали вырисовался бледный силуэт Уайти, нашей белой лошади, тянувшей телегу с несколькими бидонами, и темный силуэт самого дяди Менахема, восседавшего на телеге с поводьями в руках и лениво дымившего своим «Ноблессом». В Нагалале наш дядя Менахем с детства прослыл «неуемным» и «дикарем», потому что не признавал над собой никаких правил. Он курил с третьего класса и ездил на мотоцикле с пятого. Он гонялся за кошками, передразнивал взрослых, рассказывал небылицы, насмешил и разозлил немало людей в мошаве. Потом он женился на тете Пнине, самой красивой из девушек Нагалаля, и именно на их свадьбе я совершил тот ужасный поступок, который мне припоминали еще долгие годы после того.