Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И пока Зюся вбирал в себя малейшие подробности этого чуда, Шлома взмахнул смычком и заиграл песенку о белой козочке, которую пела над Зюсиной колыбелью Рахиль.
Шлома пламенел, искрился таинственным сияньем, почти не касаясь земли, его одежда клубилась по краям и трепетала, будто на ветру. От него струился целый поток смеха и счастья. Скрипка под его смычком звучала то едва уловимо и зыбко, то пела голосом, полным силы, звона и веселья. Потусторонний, бестелесный ангел, играющий на скрипке, с головой, склоненной набок, с полузакрытыми глазами, сошедший с фрески, но его напев совсем не напоминал церковное песнопение: в нем зацокала копытцами еврейская козочка, от него запахло миндалем и изюмом!
Каждый младенец знал «козочку» от пелен, но в эту простенькую мелодию явившийся с того света клезмер в пылу импровизации вплетал такие фиоритуры, такие он ввинчивал туда пассажи и флажолеты, такое стремительное чередование пиццикато с арко и черт знает какое искусное стаккато, распахивая перед изумленным Зюсей поистине сверхчеловеческие горизонты скрипичной техники, – никто никогда и не мечтал о том, что наяву можно услышать нечто подобное.
А скрипка! Слава Всевышнему, Зюся не отдал ее Шмерлу и Амихаю! Ни один смертный не выдержал бы этой сумасшедшей сверхструктуры звука, ее fortissimo и grandioso, она обладала силой вихря, мощью урагана. Как лук Одиссея, Зюсина скрипка могла принадлежать лишь его отцу, маэстро Блюмкину, больше никому.
Внезапно за окном обозначилась золотая тропа, казалось, она берет начало под ногами Шломы, а ведет куда-то вдаль и вверх, в глубины Вселенной, над жестяными крышами и печными трубами Покровки. И вот, заканчивая последние такты, певучая, бесконечно длинная нота повисла в воздухе. Минуту, две она вибрировала, не обрываясь, источая энергию чистого бытия в потоке любви.
Потом Зюся уже никого не видел, а только улавливал, как играла скрипка в небе, примерно на высоте тридцати пяти градусов над горизонтом, продвигаясь с юга на запад, причем ее голос не перемещался, а ширился, как ртуть в термометре, пока не заполнил все пространство.
А когда скрипка постепенно умолкла и слышался только шелест деревьев за окном, омываемых дождем, он потом говорил, у него в ушах пело все творение.
Зюсик встал на колени перед остатками скрипки, бережно собрал их, завернул в кусок разорванной наволочки и поспешил обратно, к Филе Таранде, прижимая к груди драгоценный сверток.
Дома стояли вокруг, провожая его мертвыми глазами-окнами. Ворота были распахнуты, во дворах валялись разбросанные вещи, порванная одежда, сломанная мебель, разбитая посуда. На мокрой грязной дороге лежали там и тут белые скомканные простыни и разрезанные подушки.
Быстро, не оглядываясь, добрался он до своего убежища, постучал в окно, ему открыла Дора, Зюся юркнул в дом, закрыл ворота, подперев их для надежности поленом.
Над Витебском сомкнулась ночь, черная, безмолвная, пропитанная гарью и несчастьем, и только где-то там, со стороны реки, доносилось пение соловья. Бессмысленное, безрассудное, не ведающее горя, словно весть из каких-то далеких времен, когда все были счастливы и живы.
В полдень седьмого декабря в Москве началась забастовка. Рабочие на заводах, бросая к лешему работу, выковывали себе боевые кинжалы. Повсюду устраивали короткие летучие митинги. Члены Московского комитета рассеялись по районам, как чумовые бациллы.
В облаке пара, хлопнув дверью, обитой дерматином, в старом фабричном помещении дома Молодцова по Золоторожскому переулку возникла товарищ Землячка. В комнате было тесно, накурено, сквозь запотевшие стекла очков бойцы пролетарской армии показались ей на одно лицо. Она протянула Стожарову длинную жесткую руку и представилась:
– Демон!
– Приятно познакомиться, – ответил Стожаров.
Розалия неодобрительно глянула на огненно-рыжего Макара, а заодно и на все рогожское воинство: железнодорожника Ильина в романовском полушубке, фельдшера Подобедова, десятника курской дружины Плешакова – тот, словно орлица на гнезде, в мерлушковой шапке «гоголь» сидел на ящике с бомбами… Наметанным взором окинула остальных собравшихся совершить скачок из времени – в вечность, разнообразно вооруженных и жаждущих битвы, скользнула взглядом по куче шапок и разноцветных рукавиц, сваленных в углу комнаты, по черным, серым, белым чесанкам с галошами, потертым сапогам и раздолбанным штиблетам…
«Боже мой, на что же они годятся?» – с отчаянием подумала Землячка.
Естественно, РК Рогожского района не имел заранее разработанного плана боевых действий, как и другие районы Москвы, кроме Пресни и Каланчевки.
В книге «Мы – новый мир!», отделенной от меня теперь бесчисленными веками, Стожаров писал: «Наше восстание ни в коем случае нельзя назвать организованным восстанием. Рабочие массы, выйдя на улицу, не знали, куда им девать революционный запал. А мы, активисты, только митинговали, держа всех в приподнятом настроении, зажигая сердца. Когда же грянула пора скрестить оружие, мы полностью оторопели».
Да и как не оторопеть! Никто толком не соображал, когда начать главное – валить городовых? Если бы не Демон, рогожцы и вовсе бы растеряли всю латынь.
– Товарищи! – воззвал к ним он, а вернее, она. – Центральный комитет арестован, поэтому централизованного руководства не ждите. Никто не даст вам избавленья: ни бог, ни царь и ни герой. Вы обязаны сами перевести свою стачку в победоносную революцию. Перед нами стоит во всей силе неприятельская крепость, из которой осыпают нас тучи ядер и пуль, уносящие лучших борцов. Мы должны взять эту крепость, и мы возьмем ее!
Комков с пуговичной фабрики Ронталлера помог большевистскому эмиссару забраться на табуретку. (Макар говорил, что ему тогда намертво врезался в память ее накрахмаленный, как будто гипсовый, белый воротничок.)
– Стройте баррикады, эти твердыни перед лицом вражеской рати, – громоподобный звук ее голоса сотрясал небо и землю, – устраивайте засады, из чердачных окон подкарауливайте проезжающего казака или полицая! Не останавливайтесь ни перед пулями, ни перед штыками! Жертвы неизбежны, но бывают моменты, когда промедления в действиях не простят потом ни народ, ни ваша собственная совесть.
Стожаров надел свое пальтецо, сунул тяжелый холодный браунинг за голенище, вышел из помещения, рассекая сизый табачный дым, за дымом – ударил в лицо морозный воздух. Город погрузился в темноту, фонарщики затаились, Совет запретил им зажигать фонари. А где они, фонари? Побили камнями восставшие. На улице многолюдное торжище, рабочие гуляют веселой толпой с гармонями и красными флагами. Мороз трещит, кусает за уши, на углах горят костры, подходи, прохожий, но бойся, начнут шерстить – не сносить головы. Ворота на чугунных замках, нижние окна – закрыты наглухо, ни лучика света.