Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответы на эти и другие вопросы заложены в самом сентиментальном жанре, в котором написан роман. В отличие от подлинно трагического, сентиментальное не должно приводить к катарсису, то есть к эмоциональному очищению и рациональному осознанию высшей космической мудрости, нус. Поэтому взаимное напряжение между порядками присвоения и случайности не имеет разрешения. А роман Рубиной, будучи образцом современного, не наивного сентиментализма, даже и не пытается представить картину мира так, будто разрешение возможно в принципе, будто в стене авторской серьезности возможны иронические трещины, сквозь которые нет-нет да и просочится луч надежды. Хотя в романе много юмора и некоторые из его рассказчиков бывают весьма ироничны и саркастичны, над ними господствует некая сила, которая не есть ни классический слепой рок, ни божественное провидение, ни чья-либо всевластная воля; они не порабощены необузданными страстями или безумными идеями, но и не кажутся истинно свободными людьми. Над всеми властвует неразрешимость противоречия между логикой присвоения и бессмысленностью случая, стирающего все границы принадлежности и идентичности, срывающего все жесты присвоения и одновременно запускающего новые, столь же безнадежные. Этот механизм обладает неисчерпаемым потенциалом художественной сентиментальности, то есть способности вызывать чувства таким образом, чтобы те никогда не находили достаточно полного выхода или просто осознания и потому с неизбежностью создавали почву для все новых и новых своих итераций.
Случайность – это простейший и легчайший способ сымитировать мифическую чудесную встречу, причем чем более случайной она будет, тем меньше простора для рационализации она оставит, а следовательно, тем больше в ней будет места для эмоциональной реакции. Поэтому неудивительно, что сентиментально-романное письмо сопротивляется мифологической рациональности, но в борьбе с ней подражает ее формам осмысления реальности и сюжетосложения. В результате возникают гибридные жанровые конфигурации, сами по себе могущие быть вполне самобытными. К таковым и относится «Наполеонов обоз», чей мифопоэтический трагический пафос гармонично сочетается с его пессимистическим сентиментализмом. Характерно, что даже в виде симулякра миф сохраняет, прежде всего благодаря сильным поэтическим техникам, свои основные черты и способность нести знание: в данном романе это миф о том, с какой чудесной легкостью случайность, и в частности случайная встреча, блокирует жест присвоения, стремящийся подчинить реальность своему порядку, и даже порождает новый тип порядка – диссипативный, но не эфемерный, непредсказуемый, но не беззаконный, метафизический, но не авторитарный. Соединение этих порядков не может быть отождествлено ни с божеством, ни с судьбой или роком, ни с той или иной этикой, ни вообще с любым другим типом детерминизма, но, с другой стороны, не может быть и хаосом в классическом смысле слова или какой-либо разновидностью релятивизма. Мифология случайного, порожденная сознанием рубежа веков, слома культурных вех, эмиграции, транснациональной динамики, порождаемой войнами и катастрофами, да и просто человеческими страхами, заблуждениями, злобой и алчностью, призвана перекодировать случайность в порядок детерминистического хаоса, заговорить не поддающуюся осмыслению реальность, набросить на нее магическое покрывало диссипативной эпистемы, которая может с чудесной легкостью остановить диктат неизбежного и раскрыть знание о том, что не свободно и не необходимо, а контингентно и потому составляет самую суть бытия реального. Другими словами, миф о Наполеоновом обозе – это попытка поговорить на языке сентиментального романа о том, каков смысл того вечного круговорота краж и дарений, жестов и знаков, воль и чудес, который составляет суть существования героя, династии и народа.
С точки зрения этого мифа полезно сравнить «Наполеонов обоз» Рубиной и роман Соболева «Воскрешение», который будет рассмотрен подробно в соответствующей главе. Сходства между двумя романами очевидны: это семейные саги, подводящие итоги сложных судеб поколения, родившегося в 60-70-х годах прошлого века, прослеживающие трансформации сознания людей, отношений между ними и их образа жизни в годы крушения советской империи и большой эмиграции 1990-х. В обоих романах трагедия эпохи воплощается в трагической любви между мужчиной и женщиной, разлученных волею судеб, а также волей женщины, не пожелавшей смириться с предательством, пусть и невольным. Выпадающая мужчине участь скитальца, бродяги, путешественника приводит его вначале в Израиль как в своего рода лимб, чистилище на пути к себе, а в дальнейшем – к возвращению в Россию и там – к гибели, в обоих романах содержащей черты героизма и самопожертвования. И наконец, в обоих романах путь героев сопряжен с открытием ими своих династических и культурных корней, с обнаружением символического старинного сокровища, тайна которого скрыта в обрывочной рукописи с едва угадываемым смыслом и которое в финале передается новому поколению как одновременно проклятие и обещание нового воскрешения. На фоне этого сравнения еще отчетливее проступает основная жанровая черта романа Рубиной: в отличие от книги Соболева, поступки героев которой мотивированы исторической, философской и психологической логикой, в «Наполеоновом обозе» полновластно правит случай, что позволяет этому роману нести городу и миру ту благую весть, согласно которой только случай и только опекаемое им живое человеческое чувство дает человеку возможность пронести сквозь всю жизнь девственную и жертвенную любовь и чистоту. Случайная встреча обладает «высшей легкостью созидания», превращающей неразличимую повседневность в миф.
В этой легкости, как в любом мифе, есть свои герои и свои жертвы. Чудесная встреча, как мы видели на примере романов Рубиной и в особенности Бауха, раскрывает перед личностью бездны внутри нее самой, обнажает конституирующий ее конфликт на генеративной сцене, где она попеременно оказывается то героем, то жертвой. Психологический и психо-культурный аспекты этого конфликта находят выражение в мифах, создаваемых психологической литературой, особенно чувствительной к столь распространенной сейчас виктимной эмоциональности, на которой такие ученые, как Ф. Фукуяма, строят сегодня теорию идентичности [Фукуяма 2019]. Психологическая проза Виктории Райхер, к рассмотрению которой мы перейдем в следующей главе, послужит материалом для анализа самой актуальной части современной мифологии – виктимной парадигмы.
Жертва