Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не мучайся понапрасну, кузен, — сказала она. — Это был он.
Обо всём остальном она рассказала без утайки, даже о катастрофе брачной ночи. Она рассказала, что подружки посоветовали ей напоить мужа в постели до бесчувствия, прикинуться более стыдливой, чем она была на самом деле, заставить его погасить свет, а самой быстро подмыться квасцовым раствором и, симулируя потерю девственности, измазать простыню хромистой ртутью, чтобы наутро предъявить ее для всеобщего обозрения во дворе, как подобает новобрачной. Лишь двух вещей не учли советчицы: невероятной устойчивости Байардо Сан Романа к алкоголю и глубокой порядочности, которую Анхела Викарио прятала за отупением, внушаемым ей матерью. “Ничего я не сделала из того, что они хотели, — сказала она мне. — Чем больше думала, тем больше понимала: свинство всё это, ни с кем так поступать нельзя, а уж с беднягой, которому выпало несчастье на мне жениться, тем более”. И потому она без каких-либо уверток позволила раздеть себя в спальне при полном свете, уже свободная от всех приобретенных страхов, отравлявших ее жизнь. “Было очень легко, — сказала она мне, — потому что я решила умереть”.
На самом деле она говорила о своем горе без всякого стыда, чтобы скрыть другое горе — истинное, сжигавшее ее изнутри. Никто и не подозревал, пока она сама не решилась поведать мне об этом, что Байардо Сан Роман остался в ее жизни навсегда с того самого момента, как вернул в родительский дом. То был последний удар судьбы — удар милосердия. “Когда мама начала меня бить, я вдруг начала вспоминать его”, - сказала она мне. Удары причиняли ей меньшую боль, ибо она знала, что они — за него. Она всё еще думала о нем, немало удивляясь самой себе, когда рыдала, лежа на софе в столовой. “Не из-за побоев плакала и не из-за того, что случилось, — сказала она мне, — я плакала о нем”. Она продолжала думать о нем, когда мать прикладывала к ее лицу компрессы из арники, она думала о нем, когда услышала крики с улицы и колокольный звон с пожарной вышки, и когда мать вошла, чтобы сказать ей, что теперь она может идти спать, ибо худшее — позади.
Долгое время она думала о нем, не питая никаких иллюзий, но однажды ей пришлось провожать мать к глазному врачу в больницу Риоачи. По дороге они зашли в портовую гостиницу, хозяином которой был их знакомый, и Пура Викарио попросила в буфете стакан воды. Она пила воду, стоя спиной к дочери, когда та вдруг увидела предмет своих дум, многократно повторенный зеркалами холла. Анхела Викарио, едва дыша, повернула голову и увидела, как он, не заметив ее, прошел мимо, увидела, как он вышел из гостиницы. Тогда, с разодранным в клочья сердцем, она снова посмотрела на мать. Пура Викарио допила воду возле стойки, рукавом вытерла губы и улыбнулась дочери, глядя сквозь линзы новых очков.
Эта улыбка позволила Анхеле Викарио впервые с рождения увидеть мать такой, какой та и была, — несчастной женщиной, посвятившей жизнь культу собственных недостатков. “Дерьмо”, - мысленно сказала Анхела Викарио. Она была в таком смятении, что всю обратную дорогу громко пела, а дома бросилась на кровать и проплакала три дня.
Она родилась заново. “Я с ума из-за него сошла, — сказала она мне. — Свихнулась, да и всё тут”. Ей стоило лишь закрыть глаза, чтобы увидеть его, она слышала его дыхание в шуме моря, посреди ночи ее будил в постели жар его тела. В конце той же недели, не изведав ни минуты покоя, она написала ему первое письмо. То была коротенькая записка, в которой она говорила, что видела его, когда он выходил из гостиницы, и что ей было бы приятно, если бы и он увидел ее. Напрасно она ждала ответа. Через два месяца, устав от ожидания, она отправила ему второе письмо в том же околичном стиле, что и первое, с единственной вроде бы целью — упрекнуть в недостатке вежливости. За шесть последующих месяцев ею было написано шесть писем без ответа, но она довольствовалась подтверждениями того, что он их получает.
Впервые сделавшись хозяйкой своей судьбы, Анхела Викарио открыла тогда, что ненависть и любовь — страсти взаимосвязанные. Чем больше писем она посылала, тем сильнее полыхал жар ее лихорадки и одновременно тем сильнее разгоралось пламя счастливой злобы, которую она испытывала к матери. “Просто внутри всё переворачивалось, стоило мне ее увидеть, — сказала она мне, — но, увидев ее, я не могла не вспомнить его”. Ее жизнь возвращенной жены осталась такой же немудреной, как до замужества: она без конца вышивала на машинке с подружками, по-прежнему мастерила тюльпаны из лоскутков и птиц из бумаги, но, когда мать укладывалась спать, она садилась в своей комнате и писала письма без будущего — до самого рассвета. Она стала проницательной и властной хозяйкой своей свободной воли, она вновь сделалась девственницей — для него одного, она больше не признавала никакого авторитета, кроме своего собственного, и никакого рабства, кроме собственной одержимости.
Она писала по письму еженедельно в течение половины жизни. “Иногда и вовсе придумать не могла, о чём писать, — сказала она мне, умирая со смеху, — но мне было довольно знать, что он их получает”. Поначалу то были весточки суженой, потом записки тайной возлюбленной, надушенные послания невесты, деловые отчеты, свидетельства любви, а под конец — негодующие письма покинутой супруги, которая приписывает себе тяжкие недуги, чтобы вынудить его вернуться. Как-то ночью, будучи в хорошем настроении, она опрокинула чернильницу на только что законченное письмо, но вместо