Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, братцы, здорово! Вот штука так штука!.. Ну и диковина же!
Пушечный выстрел большой силы несколько отрезвил ребят, которые не вовремя увлеклись занятной игрушкой. Картечь рассыпалась барабанной дробью по крытым жестью церковным куполам. Все неистовей становились крики сражавшихся; все ближе пламя пожара; все чаще пальба из пищалей и пушек. Поляки и немцы уже были под стенами острожка.
— Знаешь что? — сказал Воробей, возвращая Сеньке игрушку. — Давай шляхту бить!
— Давай, — согласился Сенька. — Только вот…
— А что?
— Меня ополченец один обещался выдрать, прочь гнал оттудова.
— А мы туда, Сенька, не пойдем. Пойдем эвон куда… глянем, что там. Я тут такое место знаю…
И ребята, проваливаясь между могилами в рыхловатом снегу, забрались в канаву и пролезли под бревенчатой стеной острожка и под каменной церковной оградой.
Сенька и Воробей очутились у обрыва, на задворках, где там и сям валялись никому, очевидно не нужные вещи: бочка с замерзшей водой; пустой ящик, занесенный снегом; полные снега розвальни на самом краю обрыва, готовые при малейшем толчке свалиться вниз.
Но снизу, из-под обрыва, к ребятам донеслись голоса: речь не русская, а польская либо немецкая. Сенька остался ждать, а Воробей подполз к краю.
Под обрывом сидели несколько человек вражеских воинов. Воробей, отлично разбиравшийся в таких вещах, сразу увидел, что здесь были польские солдаты и немецкие наемники. Целая груда цветного платья брошена была перед ними на снегу. Воробей различил в этой груде дорогую — должно быть, боярскую — шубу на каком-то пушистом меху, парчовый сарафан, несколько собольих шапок… Тут же светло отблескивала золотая посуда. Большой открытый ларец был полон жемчуга.
Поляки и немцы хватались то за одно, то за другое; набирали из ларца полные пригоршни жемчуга и швыряли его обратно в ларец; один хохлач насыпал горсть жемчуга в свою пищаль и пальнул в воздух.
«Награбили, — решил Воробей. — Теперь делят».
Он отполз от края, поманил Сеньку и шепнул ему что-то. Оба мальчугана подошли к розвальням и ухватились за отводы.
— Ра-аз… два-а… три! — скомандовал Воробей.
Ребята понатужились, крякнули, нажали, и розвальни с целой горой нападавшего в них за зиму снега сорвались вниз, на головы благодушествовавших грабителей.
Что там поднялось, увидел только Воробей, который тотчас же снова подполз к краю обрыва.
Несколько человек поляков и немцев сразу бросились наутек, покинув свою добычу. Другие, с перешибленными костями, воя, катались на снегу. А человека два — три лежали недвижимо, раздавленные тяжелыми розвальнями.
— Это вам за батьку моего! — крикнул Воробей вниз и заскрежетал зубами. — За все, за все…
Тут Воробей заметил, что один из шляхтичей стал, торопясь, устанавливать на рогатку свою тяжелую пищаль.
«В меня станет метить, собака! — мелькнуло у Воробья в голове. — На-кась, вот тебе!»
И, повертев с обрыва кукишем, Воробей поднялся, взял Сеньку за руку и потащил его обратно в канаву.
Через минуту оба снова пролезли под церковной оградой, а потом и под стеной острожка и опять очутились на погосте, позади церкви.
ВЫСТРЕЛ ИЗ МУШКЕТА
Между тем в острожке шла злая сеча.
Поляки и немцы уже хозяйничали и на Лубянке и на Сретенке. Всюду по боярским дворам пылали теперь хоромы, людские избы, амбары с хлебом и сараи со всяким иным добром. Держался в этой стороне только один Введенский острожек.
Однако обе башенки, по которым беспрерывно палили вражеские пушкари, были разрушены, и пушки на них замолчали. Русский пушкарь в зеленом кафтане, стащивший Сеньку с лестницы, лежал теперь, раскинув руки, на красном от крови снегу. Рядом с пушкарем уткнулась дулом в кучу снега сбитая с башни пушка-коротышка.
Когда умолкли русские пушки, вражеские солдаты приступили к острожку вплотную. Они пытались поджечь острожек, подбрасывая к срубленным из сосновых бревен стенам снопы соломы и горящие пучки пакли. В нескольких местах уже занялось; смолистое дерево, облизанное огнем, отлично разгоралось на мартовском ветру.
Ворота острожка были еще накрепко заперты на засов и заложены целой горой опрокинутых саней. Но короткое прясло, примыкавшее к воротам, было сбито. Образовался узкий пролом, около которого с рогатиной, взятой на изготовку, стоял Андреян.
Уже несколько шляхтичей совались в пролом, пробуя удачи. Но Андреян стукал их рогатиной по шапкам, и шляхта катилась обратно. Убедившись, что в этом месте их ждет неудача, шляхта отстала.
Бой отошел в сторону от ворот. Никто больше в пролом не совался. Андреян опустил рогатину и оперся о ее длинное древко. Кузнецу уже надоело ждать новых гостей через пролом. Но Федос Иванович передал ему наказ князя стоять у ворот неотступно, а если понадобится, то кликать подмогу. Андреян и остался у ворот, следя за проломом и прислушиваясь к тому, что творится подле.
И вдруг видит Андреян: тычется в пролом пивная бочка. Андреян прижался к стене и замер.
Бочка оказалась одетой в польскую шубу. Лезла она в пролом боком, к Андреяну спиной, не замечая его. Но Андреян, кроме шубы, разглядел на бочке соболью шапку, из-под которой свисал сивый хохол до плеча.
Андреяну и в лицо шляхтичу не было нужды заглядывать: кузнец и со спины, облеченной в шубу, узнал пузатого пана, с которым теперь встретился в третий раз.
«В третий и последний», — решил Андреян.
А пузатый, тужась пролезть в пролом, увяз в нем, как свинья в подворотне. Одна нога была у него в острожке, другая — за острожком. Смех, да и только!
— Сейчас, шляхта, я тебя казнить буду!
Но Андреяну было не до смеха. На глазах у него сгорала дотла Москва, подожженная захватчиками. Народ метался по всему краю, не находя прибежища. Не избежали общей участи даже далекие Мураши. Враг свирепствовал злее волка. Пропадало все.
А пузатый, застряв в проломе, тужился, дергался, хрипел и охал, вздыхал и стонал. Убедившись в бесплодности своих усилий, совсем изнемогший, пан стал звать на помощь. Но где и кому тут было услышать его крик, когда все кругом было полно неистового крика, оглушающей пальбы, грохота и треска, грозного гула не затихавшего сражения!
Тогда пузатый, совсем выбившись из сил, заплакал. Андреян видел, как обмякла у него шея и намок толстый, долгий сивый ус. Поплакав немного, пузатый стал молиться.
Он поднимал руку и опускал, задирал голову к небу и ронял ее обратно на грудь. Он твердил слова, не совсем понятные Андреяну, но можно было не сомневаться,