Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уходя, он всякий раз говорил, что я вселил в него уверенность, что у него будто крылья выросли. «Чувствую, завтра дело пойдет само собой». И горячо меня благодарил.
Проходила неделя за неделей, а результат был все тот же — тощая струйка вместо мощного потока, как бы зажигательны ни были наши речи.
Замечательно в Харви было то, что, несмотря на эту немочь, этот паралич (поражавший его, как только он оказывался за машинкой), он мог целиком пересказать содержание большого романа — Достоевского, например, — с невероятной точностью воспроизводя подробности сюжета, особым выражением выделяя самые сложные и важные места, на что, по нашим представлениям, способны только писатели. За одну нашу посиделку Харви мог дать обзор — аналитический, дидактический и экстатический — творчества таких писателей, как Генри Джеймс, Мелвилл, Филдинг, Лоренс Стерн, Стендаль, Джонатан Свифт, Харт Крейн[42]. Слушать рассказы Харви о книгах и авторах было не в пример увлекательней (для меня), чем слушать знаменитого профессора литературы. У него была манера отождествлять себя с каждым из авторов, переживать все муки, которые, возможно, испытывали они. Он умел выбирать, оценивать и объяснять, не порождая в вас сомнений в верности его слов.
Но такая способность, как вы наверняка можете догадаться, мало что значила для нашего приятеля Харви, поскольку не требовала от него никаких усилий. Он с легкостью рассуждал о нюансах какого-нибудь замысловатого рассказа Генри Джеймса, покуда готовил жаркое из пингвина. (Он на самом деле притащил домой раненого пингвина, которого подобрал на шоссе, и, провоевав с ним три дня и три ночи, приготовил-таки из него отменное блюдо!)
Как-то под вечер, в разгар затянувшегося обсуждения достоинств и недостатков Уолтера Пейтера[43]я торопливо поднял руку, чтобы остановить Харви. У меня мелькнула интересная мысль. Мысль, надо сказать, и отдаленно не связанная с Уолтером Пейтером.
— Погоди, Харви! — вскричал я, останавливая его руку со стаканом, который налил ему до краев. — Харви, дружище, кажется, я придумал, что тебе нужно сделать.
Харви, не представляя, что там мне пришло в голову, безучастно смотрел на меня.
— Слушай, — заговорил я, чуть ли не дрожа от возбуждения, — Для начала тебе надо забыть об Уолтере Пейтере — и о Генри Джеймсе, Стендале и всех прочих журавлях в небе. На хрен их! Не нужны они тебе... это отработанный материал. Твоя беда в том, что ты слишком много знаешь... то есть слишком много, чтобы это шло тебе на пользу. Я хочу, чтобы ты все это выкинул из головы, стер из памяти. Больше не бери в руки никаких книг, никаких журналов. Даже словарей не открывай. По крайней мере, пока не попробуешь то, что я собираюсь тебе предложить.
Харви озадаченно смотрел на меня, терпеливо ожидая, когда я скажу главное.
— Ты постоянно жалуешься, что не можешь писать. Ты говоришь это каждый раз, когда приходишь ко мне. Надоело это слышать. Больше того, я тебе не верю. Может, у тебя не получается писать так, как тебе хотелось бы, но вообще писать ты способен! Даже идиот может этому научиться, если у него хватит упорства. Вот что я предлагаю... я хочу, чтобы сейчас ты отправился домой, — я сказал это, зная, что, если он примется расспрашивать о моем плане да рассуждать, опять все уйдет в слова и никакого толку не будет, — да, я хочу, чтобы ты отправился домой, хорошенько выспался и наутро, если можно, до завтрака, вставил в машинку лист бумаги и объяснил ему, отчего у тебя не получается писать. Ничего другого, только это. Все ясно? Не спрашивай, почему я настаиваю на этом, просто попробуй!
Я был удивлен, что он не сделал попытки перебить меня. Вид у него был ошарашенный, словно он только что выслушал приговор.
— Харви, — продолжал я, — хотя это не одно и то же, я имею в виду рассказывать и писать, я заметил, что ты можешь говорить ярко и интересно о чем угодно. И ты можешь рассказывать о себе, о своих трудностях с таким же блеском, как о соседе. По правде сказать, о себе ты рассказываешь даже лучше. Собственно, это ты все время и делаешь, даже когда притворяешься, что говоришь о Генри Джеймсе, или Германе Мелвилле, или же Ли Ханте[44]. Человек, обладающий даром рассказчика — а ты несомненно наделен таким даром, — не должен бояться листа чистой бумаги. Забудь, что это лист бумаги... представь себе, что это ухо. Говори ему! Говори в него! Посредством пальцев и клавиш на машинке, разумеется. ...Не могу писать! Что за вздор! Конечно, ты можешь писать. Ты — Ниагара... А теперь иди домой и делай, как я сказал. На этом пока и остановимся. И помни, ты будешь писать только о том, почему не можешь писать. Посмотрим, что получится...
Пришлось проявить твердость и буквально выставить Харви, именно так, а не начать «обсуждать это», чего ему до смерти хотелось. Но в конце концов он сам заставил себя уйти. Больше того, к машине он уже подбегал рысцой.
Прошло недели две, потом три или четыре, а Харви все не появлялся. Я начал было думать, что моя идея была не так уж хороша, как мне казалось. Наконец в один прекрасный день он появился.
— Ну-ну! — воскликнул я. — Так ты еще жив! Что, сработало?
— Еще как сработало, — ответил он. — Я писал не отрываясь с того самого дня, когда ты подкинул мне свою идею. — Он рассказал, что бросает работу в Лусии и возвращается на Запад, откуда он родом.