Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какой-то дивный запах ты принес с холода… Так однажды пахла Пасха, когда она совпала с маем…
Жена ушла на кухню, и Вик. Вик. увидел ее спину с узлом клеенчатого фартука, который она никогда не снимала. Узел на нем был вечен, и жена надевала его через голову. Сквозь тонкую кофточку просвечивал лифчик, и Вик. Вик. видел перекрученную лямку. Во всем облике жены была какая-то окончательность, завершенность судьбы. Ее нельзя было вообразить в другой одежде, ее нельзя было представить идущей в другом жизненном пространстве, кроме как пространстве коридора. К тому же она очень долго проходила эти четыре шага до кухни, в этом была некая сверхзадача, чтоб в замедленный ход времени он, Вик. Вик., успел увидеть спину и лямку и они – эти две – должны ему что-то сказать. На повороте в дверь кухни жена привычным жестом поправила бюстгальтер, движение сначала ножом скользнуло по Вик. Вику, а потом он ощутил резиновый обхват вокруг собственной груди. Он дернулся, спасаясь от жесткого объятия, но понял: деваться некуда.
Вик. Вик. отказался от встречи, когда Ольга позвонила в следующий раз, и та долго сидела, замерев над аппаратом. Ей уже была в тягость эта благотворительно-любовная связь, она приносила душевное утешение, но тело ее оставалось равнодушным. Все было как с Кулибиным, хотя последнее время, с того момента, как ей поплохело в кабинете Вик. Вика, Кулибин только что на уши не становился ради нее. И тут Ольга заметила некоторые новшества в поведении мужа и с интересом подумала: «Неужели?» Но, занятая другим «бедным мужчиной», Кулибина из головы выбросила. А муж тогда старался. Очень. Ему тоже надоело ездить в Дмитров и разглядывать пыльный корвет. Он устал от его застывших парусов.
Так удачно, вовремя закружилась у Ольги голова, Кулибин был многословен, объясняя Вере Николаевне ситуацию по телефону. Та даже посочувствовала болящей. Упасть на ровном месте – дело и опасное, и нелепое. С ней был подобный случай на улице, и она успела увидеть «рожи», на которых был смех, а никакое не сострадание. Через несколько дней Вера Николаевна как бы между делом спросила у дочери Кулибина, как здоровье ее мамы. Манька вытаращила глаза и сказала: «Нормально. А что?»
Вера Николаевна страдала зло, ненавидяще и создавала в мозгу картины обстоятельств, когда побитой собакой вернется к ней Кулибин, но у нее уже будет Настоящий Человек, который возьмет его за воротник, приподнимет и… бросит. Шмяканье Кулибина о землю было для Веры Николаевны звуком небесным и божественным. Вера Николаевна была женщиной мстительной и гордилась этим.
Каждый раз, когда Они умирали, она была в отъезде, и каждый раз ее контрагенты начинали нервничать, взвинчивать цену и вели себя так, будто она не сто лет своя в доску, а малолетка-энтузиастка, вышедшая на тропу спекуляции впервые.
Отягчающими жизнь покойниками были Брежнев, Андропов и Черненко.
– Что у вас теперь будет? – каждый раз спрашивала Ванда. – Какую еще нам ждать от вас свинью?
Ольга давно изжила чувство патриотизма, блескучесть которого многими принимается за дорогой товар. Она уже хорошо знала степень нелюбви и поляков, и венгров, и немцев к матушке своей родине и считала, что так нам всем и надо. Они за водочкой сто раз переговорили с Вандой о свойстве русских – требовать от мира не по заслугам чести. Но они же и простили им это самомнение, они додумались, что каждый немец неплох, пока его не позвал Гитлер, и каждый русский вполне подходящ, пока на него не напялили идею, и поляк тоже ничего из себя лях, только когда ему дают жить по естеству его природы.
Исторические смерти будоражили Польшу, от России ждали больших безобразий. К этому времени Ольга уже накопила денежку и держала ее грамотно, не в сберкассе там или под плинтусом, она покупала старинные подсвечники (некая близость к утюгам и кипятильникам по первородной сути – огня), слегка озеленевших амуров и психей, мелкий художественный товар из восемнадцатого века, века товарного совершенства, толпился у нее в серванте и на стеллажах. Открытость и пыльность дорогих вещей делали свое дело: никто Ольгино «барахло» ценностью не считал. Потом она скажет: «Я знала. Я чувствовала. Я просыпалась утром с мыслью: надо идти на Кировскую. И шла. А там лампадочка. Вещь бесценная, но куда ее в нашу жизнь?.. Это идиоты думают, что некуда, а я думаю другое: Андропов закроет границы, к тому идет, а я проживу на этой лампадке два года, чтоб семья не заметила издержек политики».
Так вот… Когда случались державные смерти, Ольга быстро собирала манатки и возвращалась домой. И дважды ее путь пересекся с полковником Яресько, военным снабженцем, который замечательно устроился, объезжая владения Варшавского Договора, и тоже нервничал, когда от Колонного зала до Мавзолея плыл траурный лафет-марафет и старики политбюрошники в застывшем безмыслии совершали этот единственный пеший проход в своей жизни.
Яресько был очень тороплив, если не сказать – суетлив. Всякое предварительное разглядывание, говорение полагающихся слов, использование рук, ну, скажем, для нежности – все это в боевом арсенале полковника отсутствовало напрочь. Единственный способ любви – брезгливое опадание и слово «пардон», которое с трудом вытискивалось из горла сквозь сцепленные зубы. Когда это случилось в СВ в первый раз, Ольга была просто оскорблена. «Сволочь солдафон», – подумала она вслед выскочившему из купе Яресько. Но потом он пришел снова. И все повторил. «Чистой воды изнасилование, – философски думала она. – Мне есть с чем сравнивать». Она вспомнила себя ту, дурочку безмозглую, которую за здорово живешь можно было завести в уголок и сделать что хочешь. Сейчас через – через сколько же лет? – через двадцать с лишним с ней поступали так же. И когда Яресько сделал это в третий раз, то они слились в одно, эти два мужчины, прошлый и настоящий, и она напряглась и с какой-то ошеломившей ее ненавистью ответила им как бы двум сразу. Она была свирепа, сильна, агрессивна, она взяла верх, она их победила к чертовой матери, потому что это было ее удовольствие, ее страсть, ее насилие.
– Я перешла с ним в новое качество, – ответила мне Ольга, когда я спросила, что ее, умную бабу, связывает с туповатым полковником.
– Знаешь, – ответила она, – всякое было… И любовью это называлось… И партнерством… И благотворительностью… И браком, между прочим, тоже… Но самый кайф – полное порабощение.
– Тебе мужа совсем уж мало?
– Порабощение, чтоб ты знала, – процесс сексуально обоюдный. У русских женщин он доведен до совершенства. Нам всякое насилие в кайф. Мы потом это любим описывать – счастье гвоздя, забитого по самую шляпку. А наши войны? Чтоб друг друга прикладом, ближний бой – это же оргазм! Ну такие мы! Такие! Мы счастливы, когда нас имеют, как хотят… И только ждем момента ответить тем же. Я это поняла, и мне стало легче. Надо знать свою природу.
Их роман с Яресько длился долго. Полковник не знал, что был у Ольги параллельщиком, что вопрос о его единственности никогда у нее не стоял, он этого не знал и был ей верен (жена, естественно, не в счет). Яресько погиб в Афганистане, хотя как хорошо все там начиналось. Дубленки, ковры, а по заказу Ольги – причудливые кальяны, тонкошеие кувшины, пахнущие из горла сокрушительным восточным духом. Но подстрелили Яресько. На войне такое бывает. Ольга ходила на панихиду в клуб, постояла в сторонке, жену покойного поддерживал под локоток слегка пастозный старлей. Было в этой паре что-то внепохоронное, как бы они тут, но как бы и где-то далеко-далече. «Ты был рогат, мой друг, – грустно подумала Ольга. – Но ведь это справедливо. Не так ли?»