Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы поднялись в ресторан. Заказали вино. бутерброды, пирожные. Я собирался заказать омлет, но передумал. Старший брат всегда говорил мне: «Ты не умеешь есть цветную пищу».
Деньги я пересчитал, не вынимая руку из кармана.
В зале было пусто. Только у дверей сидел орденоносец Решетов, читая книгу. По тому, как он увлекся, было видно, что это его собственный роман. Я мог бы поспорить, что роман называется — «Иду к вам, люди!».
Мы выпили. Я рассказал три случая из жизни Евтушенко, которые произошли буквально на моих глазах.
А знаменитости все не появлялись. Хотя посетителей становилось все больше. К окну направился, скрипя протезом, беллетрист Горянский. У стойки бара расположились поэты Чикин и Штейнберг. Чикин говорил:
— Лучше всего, Боря, тебе удаются философские отступления.
— А тебе, Дима, внутренние монологи, — реагировал Штейнберг…
К знаменитостям Чикин и Штейнберг не принадлежали. Горянский был известен тем, что задушил охранника в немецком концентрационном лагере.
Мимо прошел довольно известный критик Халупович. Он долго разглядывал меня, потом сказал:
— Извините, я принял вас за Леву Мелиндера…
Мы заказали двести граммов коньяка. Денег оставалось мало, а знаменитостей все не было.
Видно, Елена Борисовна так и не узнает, что я многообещающий литератор.
И тут в ресторан заглянул писатель Данчковский. С известными оговорками его можно было назвать знаменитостью.
Когда-то в Ленинград приехали двое братьев из Шклова. Звали братьев — Савелий и Леонид Данчиковские. Они начали пробовать себя в литературе. Сочиняли песенки, куплеты, интермедии. Сначала писали вдвоем. Потом — каждый в отдельности.
Через год их пути разошлись еще более кардинально.
Младший брат решил укоротить свою фамилию. Теперь он подписывался — Данч. Но при этом оставался евреем.
Старший поступил иначе. Он тоже укоротил свою фамилию, выбросив единственную букву — «И». Теперь он подписывался — Данчковский. Зато из еврея стал обрусевшим поляком.
Постепенно между братьями возникла национальная рознь. Они то и дело ссорились на расовой почве.
— Оборотень, — кричал Леонид, — золоторотец, пьяный гой!
— Заткнись, жидовская морда! — отвечал Савелий.
Вскоре началась борьба с космополитами. Леонида арестовали. Савелий к этому времени закончил институт марксизма-ленинизма.
Он начал печататься в толстых журналах. У него вышла первая книга. О нем заговорили критики.
Постепенно он стал «ленинианцем». То есть создателем бесконечной и неудержимой Ленинианы.
Сначала он написал книгу «Володино детство». Затем — небольшую повесть «Мальчик из Симбирска». После этого выпустил двухтомник «Юность огневая». И наконец, трилогию — «Вставай, проклятьем заклейменный!».
Исчерпав биографию Ленина, Данчковский взялся за смежные темы. Он написал книгу «Ленин и дети». Затем — «Ленин и музыка», «Ленин и живопись», а также «Ленин и сельское хозяйство». Все эти книги были переведены на многие языки.
Данчковский разбогател. Был награжден орденом «Знак почета». К этому времени его брата посмертно реабилитировали.
Данчковский хорошо меня знал, поскольку больше года руководил нашим литературным объединением.
И вот он появился в ресторане.
Я, понизив голос, шепнул Елене Борисовне:
— Обратите внимание — Данчковский, собственной персоной… Бешеный успех… Идет на Ленинскую премию…
Данчковский направился в угол, подальше от музыкального автомата. Проходя мимо нас, он замедлил шаги.
Я фамильярно приподнял бокал. Данчковский. не здороваясь, отчетливо выговорил:
— Читал я твою юмореску в «Авроре». По-моему. говно…
Мы просидели в ресторане часов до одиннадцати. Избирательный участок давно закрылся. Потом закрылся ресторан. Мать лежала с головной болью. А мы еще гуляли по набережной Фонтанки.
Елена Борисовна удивляла меня своей покорностью. Вернее, даже не покорностью, а равнодушием к фактической стороне жизни. Как будто все происходящее мелькало на экране.
Она забыла про избирательный участок. Пренебрегла своими обязанностями. Как выяснилось, она даже не проголосовала.
И все это ради чего? Ради неясных отношений с человеком, который пишет малоудачные юморески.
Я, конечно, тоже не проголосовал. Я тоже пренебрег своими гражданскими обязанностями. Но я вообще особый человек. Так неужели мы похожи?
За плечами у нас двадцать лет брака. Двадцать лет взаимной обособленности и равнодушия к жизни.
При этом у меня есть стимул, цель, иллюзия, надежда. А у нее? У нее есть только дочь и равнодушие.
Я не помню, чтобы Лена возражала или спорила. Вряд ли она хоть раз произнесла уверенное, звонкое — «да», или тяжеловесное, суровое — «нет».
Ее жизнь проходила как будто на экране телевизора. Менялись кадры, лица, голоса, добро и зло спешили в одной упряжке. А моя любимая, поглядывая в сторону экрана, занималась более важными делами…
Решив, что мать уснула, я пошел домой. Я даже не сказал Елене Борисовне: «Пойдемте ко мне». Я даже не взял ее за руку.
Просто мы оказались дома. Это было двадцать лет назад.
За эти годы влюблялись, женились и разводились наши друзья. Они писали на эту тему стихи и романы. Переезжали из одной республики в другую. Меняли род занятий, убеждения, привычки. Становились диссидентами и алкоголиками. Покушались на чужую или собственную жизнь.
Кругом возникали и с грохотом рушились прекрасные, таинственные миры. Как туго натянутые струны, лопались человеческие отношения. Наши друзья заново рождались и умирали в поисках счастья.
А мы? Всем соблазнам и ужасам жизни мы противопоставили наш единственный дар — равнодушие. Спрашивается, что может быть долговечнее замка, выстроенного на песке?.. Что в семейной жизни прочнее и надежнее обоюдной бесхарактерности?.. Что можно представить себе благополучнее двух враждующих государств, неспособных к обороне?..
Я работал в многотиражной газете. Получал около ста рублей. Плюс какие-то малосущественные надбавки. Так, мне припоминаются ежемесячные четыре рубля «за освоение более совершенных методов хозяйствования».
Подобно большинству журналистов, я мечтал написать роман. И, не в пример большинству журналистов, действительно занимался литературой. Но мои рукописи были отклонены самыми прогрессивными журналами.
Сейчас я могу этому только радоваться. Благодаря цензуре, мое ученичество затянулось на семнадцать лет. Рассказы, которые я хотел напечатать в те годы, представляются мне сейчас абсолютно беспомощными. Достаточно того, что один рассказ назывался «Судьба Фаины».