Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пока еще ничего.
— А на очереди что?
— Измена.
— Значит — к четвертованию присудят?
— Да! — со смаком отвечал сосед. — Выволокут его из клетки и вздернут, только не совсем; потом вынут из петли, да и начнут кромсать, — а он гляди и терпи; потом брюхо распорют, все нутро вытащат да на глазах у него и сожгут, а уж после этого — голову долой и туловище на четыре части разрубят. Вот это приговор!
— Это ежели его виновным признают, — заметил для уточнения Джерри.
— Признают, конечно признают, — подхватил сосед, — уж насчет этого будьте покойны!
Но тут внимание мистера Кранчера отвлек сторож: держа записку в одной руке, он пробирался к столу, чтобы вручить ее мистеру Лорри. Мистер Лорри восседал за столом среди других джентльменов в париках: неподалеку от него сидел джентльмен, перед которым на столе возвышались груды бумаг — это был защитник подсудимого; другой джентльмен в парике напротив мистера Лорри сидел, засунув руки в карманы, закинув голову, и, как показалось мистеру Кранчеру, который не раз поглядывал на него во время заседания, прилежно изучал потолок. Джерри стал громко покашливать, потирать себе подбородок, подавать знаки и в конце концов привлек внимание мистера Лорри, который, привстав с места, поискал его глазами, а потом, увидав, спокойно кивнул и снова уселся.
— А он какое к этому делу касательство имеет? — полюбопытствовал сосед.
— Кто ж его знает! — отвечал Джерри.
— А вы, позвольте спросить, с какой стороны к этому причастны?
— Понятия не имею, — отвечал Джерри.
Появление судьи, движение и суета в зале прекратили этот разговор. Глаза всех присутствующих устремились на скамью подсудимых; двое часовых, которые стояли возле нее, вышли и сейчас же ввели за барьер подсудимого.
Все так и уставились на него, за исключением джентльмена в парике, который продолжал внимательно разглядывать потолок. Все дыхание этой массы людей, набившихся в зале, бурно устремилось к нему, словно волны морские, словно ветер, словно языки пламени. Жадные лица тянулись из-за колонн, из ниш, зрители, сидевшие в задних рядах, вскакивали с мест, люди толпились в проходах, опирались на плечи впереди стоящих, становились на цыпочки, подымались на выступы плинтусов, чуть ли не на воздух, и все только для того, чтобы посмотреть па него, разглядеть его, не упустить чего-нибудь. Среди этих толпившихся в проходах людей особенно выделялся Джерри: голова его, словно оживший кусок ощетинившейся остриями Ньюгетской стены, двигалась из стороны в сторону; от него разило пивом, которого он успел хлебнуть по дороге сюда, и его дыхание, смешиваясь со всеми другими дыханиями, пропитанными пивом, джином, чаем, кофе и еще невесть чем, обдавало узника словно полны прибоя, которые, разбиваясь позади него о высокие окна, растекались по стеклу мутными грязными ручьями.
Предметом этого любопытства и глазенья был молодой человек лет двадцати пяти, высокого роста, приятной наружности, загорелый, темноглазый. По виду это был человек благородного происхождения. На нем был простой черный или очень темный серый костюм, а довольно длинные темные волосы были стянуты сзади лентой, не столько из щегольства, сколько для удобства. Как всякое душевное движение выдает себя, прорываясь сквозь телесную оболочку, так вызванная естественным волнением бледность сквозила сквозь загар на его лице, доказывая, что чувства его сильнее солнца. Впрочем, он вполне владел собой, спокойно поклонился судье и встал у барьера.
Интерес, с каким возбужденные зрители, задыхаясь, глазели на этого человека, был отнюдь не возвышенного свойства. Если бы подсудимому угрожал не такой страшный приговор, если бы из предстоящей ему казни отпало хоть одно из зверских мучительств, он на какую-то долю утратил бы свою притягательность. Все упивались зрелищем этого тела, обреченного на публичное растерзание, Этого человеческого существа с бессмертной душой, которое вот-вот на глазах у всех будут кромсать и рвать на части.
И как бы ни объясняли зрители свой интерес к этому зрелищу, как бы ни старались приукрасить его каждый по-своему, как кто умел и привык обманывать себя, интерес этот, если разобраться по совести, был сродни кровожадности людоедов.
— Прекратить разговоры в суде! Подсудимый Чарльз Дарней на вчерашнем заседании суда отказался признать себя виновным в предъявленном ему обвинении, что он (такой-то и такой-то), будучи подлым предателем нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч. возлюбленного короля, неоднократно разными тайными способами и средствами помогал Людовику, королю французскому, воевать против нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч.; так, разъезжая между державой нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч. и владениями оного французского короля Людовика, он коварно, злодейски, изменнически (следует длинный перечень сугубо уничижительных наречий) сообщал оному французскому Людовику, какими силами располагает наш пресветлый, преславный, всемилостивейший и проч. и проч. и сколько войск по повелению его величества готовится для отправки в Канаду и Северную Америку.
Джерри, у которого от этого судебного красноречия колючая чаща на голове стала дыбом, как частокол, выслушал сей обвинительный акт с величайшим удовлетворением и, хотя смысл доходил до него не сразу, а с большим опозданием, он все же как-никак уразумел, что сего стоящего у всех на виду, столько раз вышеназванного и снова и снова упомянутого Чарльза Дарнея будут сейчас судить, что присяжных уже привели к присяге и теперь слово принадлежит господину генеральному прокурору.
Подсудимый, которого все в зале (и он сам понимал это) уже видели повешенным, обезглавленным и четвертованным, не обнаруживал никакой растерянности, но и не пытался произвести впечатления на публику; он спокойно, сосредоточенно, с глубоким вниманием слушал чтение обвинительного акта; положив руки на деревянный барьер загородки, он стоял словно застыв на месте: под его руками не шелохнулась ни одна травка из сухой зелени, раскиданной на барьере. По всему залу были разбросаны пахучие травы, спрыснутые уксусом — для очищения воздуха от тюремной вони и тюремной заразы.
Над головой узника висело зеркало, и свет из окон, отражаясь в зеркале, падал на его лицо. Многое множество преступников и несчастных горемык отражалось в нем и, промелькнув, исчезало бесследно с его поверхности, равно как и с лица земли. Какими страшными призраками наполнился бы этот ужасный зал, если бы зеркало сие, подобно морю, которое некогда отдаст погребенных в нем мертвецов, выкинуло обратно все то, что в нем отражалось. Быть может, внезапно догадавшись, с какой целью повешено здесь зеркало, узник только сейчас почувствовал всю унизительность своего положения, а может быть, он случайно пошевелился, и свет, ударивший ему в лицо, заставил его поднять глаза, — но когда взгляд его упал на зеркало, лицо его вспыхнуло, а правая рука дернулась и смахнула травы с барьера.
При этом движении он невольно повернулся лицом к левой стороне зала. Там, в самом углу, на месте, отведенном для свидетелей, сидели двое, и как только взгляд его остановился на них, он сразу переменился в лице; и это произошло так резко и внезапно, что все глаза в зале, жадно следившие за ним, невольно обратились к тому углу: зрители увидели там молоденькую девушку, лет около двадцати, и сидящего рядом с ней джентльмена, по-видимому ее отца, внешность коего невольно привлекала внимание — у него были совершенно белые волосы, а на лице его время от времени проступало какое-то необыкновенно настороженное выражение: не внимания, не интереса к тому, что происходило вокруг, а внутренне-сосредоточенное, как будто он к чему-то прислушивался, углубившись в себя. Когда это выражение появлялось на его лице, он казался глубоким стариком, но достаточно ему было немножко оживиться, — как, например, сейчас, когда он заговорил с дочерью, — оно исчезало, и он весь словно преображался: вы видели перед собой красивого представительного человека средних лет.