Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настал день моего отъезда. Около ста семидесяти паломников поднялись на борт галеры, среди них тридцать женщин и двое отшельников с осунувшимися лицами. Большинство путешественников прибыли из Германии, Франции и Италии. Женщины были закутаны с головы до ног, включая большую часть лица, как девушки из верхней Венеции. Итальянцы были в основном ростовщики и купцы, некоторые из них очень боялись за свою душу. В то самое мгновение, когда мы пустились в плавание — это было в начале августа, — на меня снизошел покой, какого я раньше не знал, и это чувство сохранялось в течение нескольких недель, даже когда судно жестоко качало и мои товарищи молились и плакали, думая, что пришел их последний час. Иногда присоединялся к общей молитве, но исключительно как светское лицо. Путешествие до Александрии заняло двадцать четыре дня, и мы лишь однажды пристали к одному из греческих островов.
Я пропускаю описание Александрии и Каира, последний из которых, как и Дамаск, превосходит по размерам даже самые крупные города нашей страны. Но, как и в Италии, бедняки здесь обитают в ульях зловонной грязи и нищеты. Однако мне не следует отклоняться от цели своей исповеди.
На встречах в Венеции мне сказали, что назначением моего путешествия была подготовка к работе в Третьем Городе — тайном обществе, которое ставило своей целью уничтожение верхнего яруса Венеции, для того чтобы богатые и бедные, слабые и сильные могли сблизиться, как это происходит, хоть и не без трудностей, в других городах. Меня предупредили, что из-за этого Совет Десяти становился нашим заклятым врагом, ибо Третий Город со своими уравнительными целями не мог не восприниматься как угроза для всей венецианской знати. Значит, Совет Десяти не преминет воспользоваться всей полнотой своей власти, чтобы в зародыше пресечь любое из наших предприятий. Поэтому каждому из нас следовало быть готовым к смерти. Это требовало сосредоточенности, умения выйти за пределы своего тела, подняться над болью. Преобразование двухъярусного города, кроме того, нуждалось в тщательном планировании. Для этого опять же необходима была строжайшая внутренняя дисциплина. Вот для чего задумывалось мое паломничество.
В Каире мы наняли мулов, ослов и погонщиков и направились на восток, в пустыню, к горе Синай. Самые тяжелые вещи — шатры, вода и пища — были навьючены на спины верблюдов, очень сильных животных, а сами мы ехали на мулах и ослах. Чужеземцам здесь запрещается ездить на лошадях, а кроме того, лошадь — слишком слабое для пустыни животное. Мы питались печеньем, пастами, соленым сыром, миндалем, изюмом и черносливом. Поначалу у нас была свежая вода, но после длительного хранения в козлиных мехах она приобрела прогорклый привкус жирной кожи и наполнилась множеством козлиных шерстинок. Представьте себе это удовольствие. Те паломники, которые еще не начали поститься, теперь это сделали.
Поскольку мне предстояло пробыть вдали от родины два года, и большую часть этого времени в одиночестве, я начал отдаляться от других путешественников, чьим привычным выражением для обозначения сарацин было «эти собаки».
Перед отбытием из Венеции я решил, что не буду смотреть на мощи святых — кости, волосы, зубы, клочки одежды, дерево и тому подобное, — чтобы сосредоточиться для медитаций. Не всем дано услышать зов Креста именно таким способом. Вместо этого я стремился достичь наибольшей интенсивности переживания. Поэтому, пока мы пересекали Синай, я созерцал в прозрачном свете восхода совсем другие вещи. Мягкие, косо расставленные ноги верблюдов. Белизна развевающихся на ветру миткалевых одежд погонщиков. Пустынная голубизна неба — там были синие одеяния Мадонны и Христа, — у нас в Италии ничто не может сравниться с этим цветом. Бесконечные пространства светящегося песка. Даже долгие века и человеческие способности, которые потребовались на то, чтобы отыскать в пустыне подходящую пищу.
Достопримечательности Иерусалима и Вифлеема, маленьких пустынных городков, внушили мне гораздо меньший трепет, чем тот простой факт, что я нахожусь под небесами, что покрывали когда-то Иисуса, смотрю на ту же запеченную землю, вдыхаю тот же запах пряностей и чувствую дуновение того же жаркого ветра. Мир есть чудо. Я настолько углубился в себя, что уши мои закрылись и я впал в оцепенение. Всякая определенность улетучивалась, по мере того как я терял связь с другими паломниками. Я едва отвечал на их вопросы. По ночам, когда мы садились за легкий ужин, их голоса иногда достигали меня, особенно когда они злились на «этих собак» — так они называли нашего толмача-сарацина и погонщиков. Они утверждали, что эти люди предали нас бандитам, рыщущим по пустыне, или что они помогают мелким чиновникам брать с нас побольше пошлин, сборов и пожертвований.
Я не провел в Иерусалиме и недели, как меня потянуло обратно в пустыню. Святость здесь была слишком обыденной: мысль о том, что я действительно был там, на горячих улицах, по которым ходил Он, под тем же солнцем, на тех же склонах, в той же тени, давалась здесь слишком легко. Все христиане испытывают подобное яркое чувство в Иерусалиме, на его охровой земле и камнях. Реагируя на эти чисто материальные свидетельства, наша вера приобретает пылкость и живость, ибо чувственное воздействие и есть наша подлинная реальность. Но в какой-то момент я восстал. Я уловил запах язычества: меня соблазняла поверхность, простые материальные вещи. Иерусалим превратился для меня в земной город, в развращенную Венецию. Кроме того, в течение пяти дней я страдал от жестокой горячки, вызванной, по-видимому, укусом какого-то насекомого. Я бился в судорогах и едва не умер. Поэтому я без сожалений покинул Иерусалим и Гроб Господень и отправился в Дамаск.
По пути и в течение многих недель после того одно было моей литанией: я здесь, чтобы преодолеть страх. Я пришел во имя Креста и нижнего города. Моя задача — собрать силы для предстоящей работы, и для Совета Десяти я должен стать ножами и камнем.
Посему я жаждал отправиться в пустыню и пройти свои испытания. По возвращении в Италию я должен буду собраться и увидеть — действительно увидеть — Третий Город, новый Иерусалим, белизна которого маячит где-то там, за величественной лагуной, на песчаных насыпях, выступающих в открытое море.
Дамаск — огромный торговый улей, в три раза превосходящий Флоренцию по размеру и опоясанный двумя большими стенами. В нем живет много христиан, и кое-где попадаются церкви, где нам позволено вести богослужения. Жители Дамаска — красивый народ. Они плавно ступают по улицам в своих длинных одеждах с широкими рукавами. Я видел там сахар, белый как снег и твердый как камень, и, поддавшись искушению, съел гранат, сок которого был сладок, как сахар, и ал, словно кровь.
В Дамаске я сразу же подружился с Ибрагимом Хурейрой, старым христианином из Дамаска, который когда-то жил в Конье, где изучал историю магометанской ереси. Я привез для него письмо, написанное по-арабски, от моего доминиканца из Венеции, принадлежащего к делу Третьего Города. Мы беседовали с помощью умного и находчивого толмача, бывшего торговца перцем, и сморщенные пальцы Ибрагима все это время перебирали четки. В течение трех месяцев он обучал меня основам размышлений о Боге. Я брал какой-нибудь предмет, апельсин или кувшин, и внимательно смотрел на него. Цель? Заставить его исчезнуть посредством длительного сосредоточения. Он либо растворялся, среди того, что меня окружало, и я впадал в состояние напряженной умственной деятельности, либо сжимался в точку, обладающую такой трудноуловимой утонченностью, что она казалась средоточием всего творения. Объект созерцания сливался с Единым посредством созерцателя, и становилось понятно, что Бог всегда столь же близок к нам, как наши собственные глаза.