Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не успел я помечтать, как был уже возле госпиталя и увидел маму. Она стояла у дверей с какой-то тетей в халате, и обе они плакали.
— Ничего, Нора. Вот увидишь, вернется. Не может же он один, такой слабый, уйти куда-то…
— Зачем ты пришел? — спросила мама, — Иди домой.
— Не прогоняйте мальчика, ведь он тоже переживает, — сказала тетя. — Заходи, мальчик, сюда, погрейся.
— Идем, мой маленький, — сказала мама.
Мы зашли в коридор и стали греться у печки. Мама все время выходила на улицу, потом снова грела руки, молчала и плакала.
— Мама, — сказал я, — давай возьмем другого раненого, только смелого и хорошего!
Как я пожалел потом!
— Не смей так говорить! Иди домой!
И я ушел. Пусть, она еще пожалеет, вот возьму и уйду куда глаза глядят. Пойду искать папу…
Все равно дядя Эркин не найдется, сколько бы его ни искали. И не напишет маме. У него нет ни карандаша, ни бумаги.
Ладно, пусть уж разок напишет, чтобы она не волновалась. Но только пусть не приходит, все равно я его не прощу.
Надо положить для него возле ворот карандаш и бумагу, пусть мама успокоится.
И опять эта дура Медина перед глазами, опять она радуется.
— Ничего, — сказал я ей, — сегодня к нам придет генерал. Тогда вы порадуетесь…
Мне было жутко, Марат. Я злился на них, взрослых, оттого, что у них все так сложно и запутанно — отец где-то на войне, был с нами дядя Эркин, мы привыкли к нему, все было хорошо, но он взял и сбежал, а мама совсем потеряла голову, просто не узнать ее, и дедушка, бывало, приедет, шутит, смеется, а тут на тебе — так быстро уехал.
Все перевернулось вверх ногами, все запуталось. Да ты еще со своей вечно мрачной физиономией. Мы почему-то говорим шепотом:
— Что, он ушел насовсем, да?
— Слушаешь всякие сплетни, да? Но мы возьмем другого, получше, генерала. Мама пошла в госпиталь.
— А правда? Правда, что они любили друг друга?
— Как ты сказал? Повтори!
— Что здесь плохого, дуралей? Честное слово, я ведь не говорю гадости, как Медина. Любила — это значит, я читал, это так хорошо, что люди убиваются.
— Убиваются? Зачем убиваются?
— Да нет же! Понимаешь, черт возьми, ну, это так хорошо, так хорошо и приятно, что, если у людей отнимают их любовь, они могут убить. Что ты так уставился на меня? Ты еще маленький чересчур и глупый, и я не могу объяснить, что такое любовь.
— Это как в сказке о Фархаде и Ширин, да? Как о Золушке и добром Принце? Как Буратино и Мальвина, да?
— Да, да! Как Фархад и Ширин. Теперь ты понял?
Да, Марат, конечно же, я начинаю кое-что понимать.
Любовь… Просто ты первый произнес это слово, и я начал понимать. Все говорили гадости, и ругались, и злились, но никто не сказал: любовь. Никто не сказал, что это любовь, и я не понимал. Если бы мне немного раньше сказали об этом, если бы мне объяснили, что это то же самое, что Фархад и Ширин, Буратино и Мальвина, что это то, из-за чего люди радуются, страдают, и плачут, и становятся совсем другими, и могут делать только добро, как Фархад, и искать золотой ключик счастья, как Буратино, и драться, и побеждать страшного Карабаса-Барабаса.
И вдруг я вздрогнул, испугался. А как же папа? Как же мой папа? Ведь он тоже любит тебя, мама, он ведь тоже, как Буратино, как Фархад, как добрый Принц! Как же он? Ты любишь и папу, и дядю Эркина, тебя любят и папа, и дядя Эркин. Опять все непонятно…
— Марат, скажи, ты говоришь, если отнимают любовь, люди убивают?
— Да… Как орел, у которого отнимают детеныша.
— Тогда как же отец? Неужели и он станет убивать? А можно так, Марат, как я? Люблю сразу и маму, и папу, а они вдвоем — меня?
— Взрослые, наверное, не могут, Магди.
— Могут! Могут! Врешь! Ты сам ничего не знаешь! Они смогут. Папа и мама смогут.
Я прошу тебя, отец, умоляю тебя, сделай так, чтобы мама любила и тебя, и дядю Эркина, если она не может без него. Пусть все останется по-старому. И никто не убивает никого, отец. Сделай так. Ты ведь добрый. Разве тебе жалко, чтобы мама любила и его? Зато я буду любить только тебя одного. Я ни чуточки не люблю его, и, даже сколько бы ни пытали меня, я все равно буду кричать: «Не люблю его, труса, ненавижу!»
Кто знает, может быть, маме очень нужно любить его. Может быть, ей недостаточно любить тебя и меня. Такая у нас мама, ничего не поделаешь. Ты ведь сам говорил, помнишь, нашей маме нужно любить всех людей, весь мир…
Я вышел на улицу, посмотрел: а вдруг покажется дядя Эркин, вдруг он возвращается.
Пусть возвращается, если это так нужно маме. Но все равно я не буду любить его. Я буду спать с тобой, папа, и мы шепотом будем выдумывать всякие истории — пусть дядя не слышит, я с ним не играю…
Мы не спали. Я лежал в кровати, а мама сидела за столом. Оба чего-то ждали. Было тихо-тихо… И только часы никого не ждали, а продолжали, как всегда, бить— девять, десять, одиннадцать…
Мама прислушивалась. И я тоже прислушивался. Чего она ждет? И чего жду я?
Близко к полуночи мама еще больше забеспокоилась, чаще начала выходить во двор и возвращалась оттуда еще более подавленной и растерянной.
И вдруг я услышал ее страшный крик во дворе, выбежал из комнаты на мороз в одной рубашке.
— Лампу! — послышался мамин голос. — Скорее…
И я понял. Стоял как очумелый и смотрел, и ничего не видел. Только две темные фигуры у ворот.
Я посветил лампой и увидел его. Вернулся-таки! Дядя Эркин лежал возле порога, и мама тормошила его, звала, рыдала и смеялась. А я стоял, покачиваясь, не зная, что и подумать: хорошо это или плохо, что он вернулся. И никак не мог разобрать из-за проклятой лампы, жив он или нет.
И не помню уже, как мама сумела одна, без посторонней помощи поднять его, поставить на ноги и довести до комнаты. И когда она уложила дядю, и когда он открыл глаза, мама начала растирать ему руки, лицо и целовать их, целовать!
Я ушел к