Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С утра и до позднего вечера во дворах бродили куры, козы. Только недовольные коровы протяжно, жалобно мычали, полувысунув морды в узкие окошки стай…
В субботу, накануне Вербного воскресенья, бабы наломали веточек вербы, густо растущей по берегам Портомоя. Назавтра ранехонько обрядились по хозяйству, набасились и отправились в Покрово.
День занялся солнечный, теплый. Радостный.
Пришли в Покрово. К церкви приблизились.
И солнце вдруг пропало, угрюмым храмом заслоненное; массивные церковные двери были закрыты наглухо. И вокруг церкви – никого. Покровцы словно попрятались, схоронились, забыв, что сегодня праздник.
Бабы оторопели. Заойкали. Закрестились:
– Чего ино такое диется?
И, встревоженные и растерянные, поплелись к Аннушке, тетке Егора Валенкова, что жила неподалеку от церкви в низеньком, припавшем к земле домишке.
Пришли. Аннушка встретила их радостно, как всегда встречала прихожан, с сердечным участием. И поведала тихим, ласковым голоском, каким только что читала молитву, что церковь закрыла новая власть, что будет там клуб. Что это такое – клуб, Аннушка объяснить не могла. И велела идти к батюшке, который, по ее словам, все и растолкует.
Бабы, помолившись вместе с Аннушкой, отправились к отцу Никодиму. Тот, приняв их, объявил, что службу проведет, если они, бабы, принесут разрешение от властей.
Совсем сбитые с толку, бабы отправились к зданию волостного правления, где ныне находился волостной Совет. Там, несмотря на воскресный день, они нашли человека. Моложавого. С зачесанными назад светлыми волнистыми волосами. Человек разбирал бумаги на столе у окна.
Бабы объяснили, зачем пришли. Человек угрюмо выслушал их. И заговорил. Из его слов православные поняли только, что про церковь и Бога он говорит плохо. Нехорошо говорит. Вербные ветки называет то сучьями, то прутьями. И так это громко, гневно!
С мгновение бабы, пораженные речами неслыханными, стояли, как окаменевшие, но, очнувшись, напомнили человеку, зачем пожаловали.
Человек, поняв, что речь его не дошла до бабьих сердец, махнул рукой и, склонившись над столом, написал что-то на клочке бумаги. Бабы откланялись.
И скорехонько – к отцу Никодиму. Тот долго разбирал неразборчиво начертанное, наконец, аккуратно свернул бумажку и пошел готовиться к службе…
…И для Ксанфия наступили счастливые денечки: в Пасху, в светлый и радостный праздник торжества жизни над смертью, брат Евлампий вынес его на улицу, посадил под окно.
Бледный, худой, с впавшими щеками, Ксанфий с наслаждением втягивал свежий воздух, наполненный запахами оттаявшей земли, радовался яркому солнцу. На лице его застыла улыбка: открыл Ксанфий рот и, оглядывая мир пасхальный, забыл его закрыть.
Но вот он задрал голову так, что небо, синее-синее, оказалось совсем рядом, легло на глаза, навалилось всей своей безмерной синью.
Опустил Ксанфий глаза в землю, потер их рукой и стал наблюдать за двумя козлухами, что у изгороди глодали кору вербы. Вот одна коза другой козе не понравилась, куст подружки не поделили. Отскочили в сторону и принялись биться рогами-головами. Дурехи! А бились-то со знанием дела: обе, как по команде, на задние ноги приподнимались и лоб в лоб ударялись.
Побились-поколотились и опять разошлись куст глодать. Одна гложет. И другая гложет. Ксанфий наблюдает.
Он любил коз. Особенно любо было ему, как аккуратные козьи мордочки едят, губами перебирают. Часами бы глядел.
Но вот, дурехи, опять биться излаживаются. Поднялись – и лоб в лоб. Только рога звенят…
– Ну вот, слава Богу, и ты на улицу выехал. – К Ксанфию привернул Ленька Котко, живший через два дома от Евлахи. – Христос воскрес! – Ленька присел на завалинку.
– Воистину воскрес! – перекрестился набожный Ксанфий, не взглянув на Леньку.
Тот тяжело вздохнул:
– Вот тебе, брат, и праздничек! Муторно на душе. Чуял ли, в Покрове-то… – Леньке, видно, не терпелось пошуметь о своем, сердечном, и подбирался он к Ксанфию, нащупывал: может ли Ксанфий поддержать разговор душевный?
– Да, чуял… – отвечал тот, и смотрел он сейчас не на коз, а вдаль, туда, где у высоких качель под кедром собралась густая толпа молодежи. Сюда долетали смех и крик.
Копры качель глухо поскрипывали. Два парня за веревки, привязанные с боков, качели раскачивали. На них сидел Афоня Осипов с дочерью Васьки, недоростком Нинкой. Чем выше качели поднимались, тем страшнее было – у Нинки дух захватывало!
– Моя-то в прошлое воскресенье пришла из Покрова, – продолжал Ленька, – вербу за иконы засунула и молится – не попускается. Обрядилась – и опять в угол, под иконы. Потом где-то отошла, поуспокоилась да и говорит: «Знамение страшное! В день Входа Господня в Иерусалим нас, грешных, в храм не пустили…»
Кто-то из молодежи подал качающимся подаровку – уледь, да, видно, неловко.
Сразу несколько голосов кричали:
– Подавай как следует! Куда бросаешь? Лапоть возьми – летит дальше!
Нинка протестовала:
– Не надо лапоть, пинать болько! А Ленька не умолкал:
– Всю неделю моя баба как чумная ходила. А вчерась надумалась да опять в Покрово поползла…
– Наши бабы тоже ходили, – отозвался Ксанфий.
– Ходили! А в храм-от и не попали. Батюшка дома пасхальные яйца освящал…
– О-о-о! – неслось от качель. Это Афоня ловко подцепил подаровку, полетела она высоко, далеко! Парни бросились за ней. Толкаются. Лбами стукаются. Кто-то ухватил – побежал снова качающимся подавать.
– А этим хоть бы что! – не мог успокоиться Ленька. – До Портомоя готовы уледь запнуть. А у меня на нутре чего-то нехорошее копошится…
– Да ты, Леня, всегда такой, копошащийся да пужливый, – незлобно говорил Ксанфий, и на него, как на Божьего человека, Ленька не обижался. – Мужики вон, сказывают, в Масленицу с покровцами схлестнулись; все дерутся, а ты в ноги падаешь да за яйца мужиков хватаешься, прости Господи…
– А уж хвачу – так и жись прощай! Ксанфий вздохнул да перекрестился.
Уледь опять высоко взлетел в синее небо. Поймал его Ванька Гомзяков, братец Полин. И к девкам побежал, что в стороне стояли да похохатывали, глядя, как парни за подаровку сражаются.
Подошел, значит, Ваня к девкам и Любу Шенину позвал качаться. Ленька аж рот открыл: выросла Любка его, парням уж головы мутит!
Ксанфий захохотал:
– Уведет он у тебя работницу!
– Да с Михаилом не грех и породниться.
А Люба улыбается, цветет, к качелям с Ванькой подходит. Вот уселась, подобрав подол. И ухажер рядышком пристроился.