Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Блик-два», мачка, давай…
– Какая я тебе «мачка»?! Где твоя-то мать, жива?
– Живая, живая, борони бог, живая…
Алевтина взяла семь рублей и поставила на прилавок флакон с ядовито-голубой жидкостью. «Стеклоочиститель “Блик-2” – значилось на этикетке. Мачка, мачка, два давай, два! – Парень совал ей деньги.
– Не дам, башка ты стоеросовая! Нельзя, умрешь, понимаешь? Нет? Нельзя, не дам! – пыталась втолковать парню продавщица.
Тот непонимающе, сокрушенно помотал головой, засунул деньги в карман и, пошатываясь, захватив флакушку, вышел на крыльцо.
Солнышко, редкое в этих краях солнышко, ласкало убогие кварталы Алмаза, золотило маковки храма на горе, поджигало окна.
Тунгус свернул пробку, дрожащей рукой поднес флакон к губам и одним махом опорожнил его.
Скривившись, он долго хватал воздух и отплевывался. Потом, переведя дух, выпрямился. Постояв с минуту и бессмысленно поулыбавшись солнышку, он рухнул в грязь у крыльца.
Лейтенант Нефедов шел в продмаг за хлебом, сахаром и колбасой. Еще нужно было зайти в аптеку. Надю лихорадило, подскочила температура, порой она начинала заговариваться. Но так и не призналась лейтенанту, откуда появился синяк налице. «Упала, я упала, милый», – твердила она и всматривалась, все всматривалась в него беспокойно блестевшими глазами.
Лейтенант присел на корточки возле упавшего.
– Эй, парень, живой? Живой? А ну, вставай, вставай, – легонько похлопывая тунгуса по щекам, пытался он привести его в чувство. – Эй, парень!
– Чё ты с этой падалью возисся? – услышал он голос. Перед ним стоял, ухмыляясь, Гиря. На его локте висла Инна.
– Брось, летеха, не пачкайся…
Лейтенант выпрямился.
– Небось не подохнет, – продолжал Гиря, – Алька ему одну флакушку продала, с двух бы – да, можно и кони двинуть… А так – ничё, оклемается.
– Да и подохнет – невелика печаль, – жеманясь, добавила Инка. – Толку-то с них, с этих косоглазых…
Лейтенант молчал.
– А скажи, летеха, – продолжил Гиря, – чё ты в этой… ну, королевне своей, нашел? Мало тебе девок, что ли? Приходи в «Джебб», такую кралю тебе найдем – ваще! А хочешь… – он искоса глянул на Инку, хочешь, эту забирай, я не жадный! Ну, хочешь? Девка умелая, небось слаще сахара будет!
– Благодарю вас, господа, – медленно произнес Нефедов, – но я только из бани…
– Ну и чё? – вылупился на него Гиря. – Не понял…
– Пачкаться неохота, – ответил лейтенант.
Глаза Гири сузились и загорелись медвежьей злобой.
– Ах ты падла… – медленно произнес он. – Ну, ничё, в следующий раз я твою сучку не так отделаю…
Нефедова обдала с ног до головы ледяная волна, в голове зазвенело и стало пусто. Все мышцы налились свинцовой тяжестью, и в звенящей этой пустоте он произнес:
– Мразь…
Гиря ударил справа. Почти не размахиваясь. Нефедов, хоть и был здоров от природы, драться никогда не умел. Но здесь, будто кто учил его, будто не натянутые до предела нервы, а какая-то иная, спокойная сила выбросила вперед его левую руку. Отмахнув удар вбок, он коротким, режущим движением влепил кулак правой руки снизу в челюсть Гири.
Тот икнул, глаза его помутились.
Но он устоял на ногах.
И тогда Нефедов ударил слева и справа, коротко и четко раз-два. Гиря оступился, нелепо взмахнул руками и, сделав два шага назад, осел в грязь. Сидя на заднице, он попытался привстать, но подскочивший Нефедов сдавил его шею руками.
Гиря налился кровью и захрипел.
«Я его сейчас убью, – возникла мысль в холодной и пустой голове лейтенанта, – убью, о Господи…»
Гиря моляще захлопал руками по луже – сдаюсь, сдаюсь, пощади… Лейтенант разжал руки. Гиря хрипел в грязи.
– Убили, убили, ай, батюшки, убили! – выла и голосила Инка. На крыльцо высыпали покупатели. Но никто не вмешивался. Нефедов провел ладонью по лицу, стирая морок.
С минуту он растерянно глядел на Алевтину, на мужиков на крыльце, на тунгуса у их ног.
Инка кое-как подняла Гирю. Тот оперся на нее, и вдвоем, ковыляя, они пошли прочь.
– Ну заходи, герой, че продать-то? – буднично спросила его Алевтина и машинально поправила светлый локон из-под косынки. – Водочки, што ль?
– Забыл… – растерянно улыбаясь, ответил Нефедов. – Забыл, зачем приходил…
Минус 273 градуса по Цельсию
Тому, кто долго страдал, кто знает вкус безнадежности, кто досыта испил людского безразличия, вдоволь наушибался о каменные плечи чугунных людей, познал тоску, изведал печаль, кто исследовал боль, постиг сухость сомнений и удушье безверия, тому дарят боги бесстрашие.
Боги, боги мои! Горек ваш дар, горек и безотраден… Ибо тому, кто уже ничего не боится, некуда больше спешить.
Уже прибыли его поезда, прижаты к земле его самолеты, и давно на дне его авианосцы. Он не ждет ничего, и никто никогда не постучит в его дверь, не зазвонит его телефон, не бросит в ящик письмо почтальон.
Тот, кому некуда больше спешить, изведал мудрость. Постиг печаль. И звенят на поясе его ключи судьбы, он же, мятежный, готов променять их на мешочек с пеплом, что так долго стучал и стучал в его грудь.
Променять на скрип телеги – летним утром, по росе, вдоль пруда, где клонят к воде свои ветви старые ветлы, где жирует карась, где скользят, как по льду конькобежцы, жуки-плавунцы, где прячется под корягой хитрая выдра, и следит, следит усталыми глазами, как пылит по дороге древняя бричка, и мотает башкою Чалый, и косит бешеным глазом Каурый, и вихляет колесо, и спешит, спешит-поторапливает коней дед, озабоченно щурясь на солнце – поспеем ли к автобусу?
Ибо уже осень. Осень и город зовет в свои строгие кварталы послушных учеников.
На звон колокольчиков колхозных коров, что поутру, в легкой дымке, в лазоревом, жемчужном мареве тянутся меж окон старого дома, и молчаливый пастух в брезентовом плаще с через плечо закинутым бичом, что змеею волочится сзади, раскланивается с хозяйками.
На гром команд и шепот страсти, на стоны боли, на рев толпы, на визг тормозов, на треск угольев и детское лепетанье ручьев – на что угодно, лишь бы заглушить, забыть, задернуть занавеской то окно, в которое все бьется и бьется осенняя муха – печаль, и зудит, и звенит, и жалуется, и плачет безнадежно и безостановочно.
Стоит ли мудрость печали, а спокойствие – счастья?
И чего все-таки больше в бесстрастии – безнадежности или безразличия? Или, если всего этого поровну, то чего же все-таки больше – усталости или безверия, нелюбви или зависти?
Потому что если прямоволосый не завидует кудрявому, и наоборот, то оба – лысы…
Смешной человек! Так долго страдая, не ты ли молил о пощаде? И ты ее получил.