Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Биллу с Дорис приходилось что-то сочинять, и если Берт знал, я ему сочувствую. Большим везением для них была страсть Берта к теннису, из-за этого они могли встречаться где-то вне дома. К концу отпущенного времени, как рассказывал Билл, они ухитрялись приехать в место, откуда было видно, когда Берт поедет из клуба на своем велосипеде, чтобы сразу помчаться на такси обратно и доставить Дорис домой до его прихода. Дорис еще вспоминала: “Когда Кит начал играть со Stones, Билл его повсюду возил. Если бы не Билл, он бы вообще никуда не попал. Потому что Кит обычно говорил: “Мик сказал, надо быть там-то и там-то”. А я ему: “Как ты туда собираешься добираться?” И Билл тут как тут: “Я его отвезу”». Это, кстати, до сих пор невоспетая роль Билла в основании Rolling Stones.
Впрочем, батя по-прежнему был батя, и я страшно ссал, как он отреагирует, когда придет время и меня исключат, – потому-то кампания и должна была быть затяжной, нельзя было покончить со школой одним махом. Приходилось потихоньку накапливать плохие оценки, пока до начальства наконец не дойдет, что момент настал. Но боялся я не того, что мне достанется физически, а батиного неодобрения – потому что тогда все, бойкот. Раз – и ты один, сам по себе. Не разговаривать со мной и даже не замечать моего присутствия – такая у него была форма внушения. За этим ничего не следовало, мне не грозило получить от него по заднице или что-нибудь в таком духе – об этом и речи не было. Но от мысли, что из-за меня батя может расстроиться, мне хочется расплакаться даже сейчас. Не оправдать его ожиданий – меня бы это просто раздавило.
Так что достаточно было один раз пережить этот бойкот, и второго раза уже не хотелось. Ты чувствовал себя пустым местом, все равно что не существовал. Он только говорил: “Что ж, на пустошь сегодня не идем” – по выходным мы обычно ходили туда погонять мячик. Когда я узнал, как обращался с Бертом его собственный отец, я подумал, что мне очень повезло, потому что Берт меня вообще ни разу пальцем не тронул. Давать выход эмоциям было не в его натуре. За что я даже благодарен. В те разы, когда я его серьезно доводил, окажись он не таким сдержанным, меня бы ждала взбучка – для большинства остальных детей того времени это было привычное дело. Единственной, от кого я периодически получал сзади по ногам, была моя мамочка, и получал я по заслугам. Но я никогда не жил в страхе телесного наказания, только психологического. Даже перед нашим историческим воссоединением после двадцати лет врозь, когда я не видел Берта столько времени, я все с тем же страхом ждал его реакции. За прошедшие годы в моей жизни случилось много всякого, чего он мог бы не одобрить. Но об этом позже.
Финальное выступление, за которое меня наконец отчислили, случилось, когда мы с Терри решили не пойти на школьное собрание в последний день учебного года. Мы уже сто раз ходили на эти собрания, и нам хотелось курить, поэтому мы просто смылись. Думаю, это стало окончательным гвоздем в крышку гроба моего пребывания в техникуме. Разумеется, когда батя услышал эту новость, он чуть не взорвался. Но к тому моменту, я думаю, он уже списал меня как бесполезного члена общества. Потому что я уже вовсю играл на гитаре, а Берт не был любителем искусства – а единственное, что у меня хорошо получается, это музыка и рисование.
Кого мне здесь точно нужно поблагодарить – человека, спасшего меня от помойной ямы, пожизненной каторги, – это преподавательницу изо, потрясающую миссис Маунтджой. Она замолвила за меня словечко перед директором школы. Меня собирались выпихнуть на биржу труда, и директор спросил: “Он хоть что-то умеет?” “Ну, он неплохо рисует”. В результате я попал в Сидкапский художественный колледж, набор 1959 года – музыкальный набор.
Берту это не понравилось: “Найди себе нормальную работу”. “Что, типа лампочки штамповать, да, пап?” И меня пробило на саркастический тон. Теперь, конечно, жалею. “Трубки с лампочками штамповать, да?”
К тому моменту у меня уже были большие планы, хоть и ни малейшего понятия, как их осуществить. Для этого мне еще нужно было повстречать кое-кого. А тогда я просто чувствовал, что у меня достаточно мозгов, чтобы каким-нибудь способом выкарабкаться из коллективной клетки, из жизни, расписанной наперед. Мои родители выросли в годы Депрессии, когда, если у тебя что-то было, ты этим дорожил, держался обеими руками, вот и вся наука. Берт был самый нечестолюбивый человек на свете. С другой стороны, я был совсем пацаном и ни о каком честолюбии даже не задумывался. Я просто чувствовал рамки. Общество и вообще вся среда, в которой я вырос, – мне было там слишком тесно. Может, конечно, это были заурядные подростковые гормоны и напряги, но что надо как-то отсюда выбираться – это я знал точно.
Я в 1959-м, в пятнадцать лет, с моей первой гитарой, купленной Дорис.
В которой я иду в худколледж, ставший моей гитарной школой. Первый раз играю на публике и сразу нахожу себе девушку. Встречаю Мика с дисками Чака Берри на дартфордском вокзале. Мы начинаем играть – как Little Boy Blue and the Blue Boys. Знакомимся с Брайаном Джонсом в Илингском джаз-клубе. В пабе Bricklayers Arms я получаю добро от Иэна Стюарта, и Stones формируются вокруг него. Мы хотим переманить Чарли Уоттса, но не можем его себе позволить
Я не знаю, как бы все повернулось, если бы меня не отчислили и не послали в художественный колледж. Сидкап оказался гораздо больше школой музыки, чем школой изящных искусств. В те дни он и все остальные худколледжи южного Лондона массово производили на свет пригородных битников, и в эту же массу предстояло влиться мне. Собственно, настоящее искусство в Сидкапском колледже практически отсутствовало. Через какое-то время ты получал представление о том, к чему тут всех готовят, – к Леонардо да Винчи это не имело никакого отношения. Раз в неделю к нам приезжала партия упакованной молодой швали из J. Walter Thompson или какой-нибудь другой крупной рекламной фирмы в вечных галстуках-бабочках, чтобы по ходу дела поглумиться над жалкими студентами и, если получится, склеить каких-нибудь девиц. С нами они строили из себя больших людей и заодно показывали, как делать рекламу.
Когда я только попал в Сидкап, это было нереальное ощущение свободы. “Да ты что, правда можно курить?” Общаешься с кучей всяких художников, пусть даже они не совсем художники, разные точки зрения, разные повадки – для меня это было очень важно. Одни – настоящие эксцентрики, другие – выпендрежники, но все они – любопытная публика, и, слава богу, совершенно другой породы, чем те, к кому я привык. Плюс мы попали туда прямо из раздельных мужских школ и вдруг оказались в одном классе с девчонками. Моментально все начали растить волосы – просто потому, что уже было можно, возраст позволял и почему-то это нравилось. А еще можно было наконец одеваться как хочешь – всем не терпелось вылезти из школьной формы. Ты даже начинал вставать утром в предвкушении и спешил сесть на поезд до Сидкапа. Тебя даже самого туда тянуло. В Сидкапе меня знали как Рикки.
Теперь я понимаю – то, что нам давали, было ошметками благородной традиции художественного образования, как оно существовало в довоенный период: гравюра, литография, разложение света по спектру – все это добро, выброшенное на рекламу джина Gilbey's. Было очень интересно, и, поскольку я и раньше любил рисовать, мне это нравилось, я учился каким-то новым вещам. Еще не было осознания, что на самом деле из тебя штампуют так называемого дизайнера-графика, какого-нибудь наклейщика переводных буковок – все это было в далекой перспективе. Традиции изящных искусств у нас поддерживали перегоревшие идеалисты вроде преподавателя натурного класса мистера Стоуна, когда-то учившегося в самой Королевской академии. Каждый раз во время перерыва на обед он опрокидывал несколько пинт “Гиннесса” в кабаке Black Horse и приходил в класс с большим опозданием и под градусом, зимой и летом в сандалиях на босу ногу. Вообще натурные занятия часто напоминали цирк. Какая-нибудь милая местная пожилая леди солидных габаритов без одежды – у-у-у, ого, сиськи! – и воздух, пропитанный пивным выхлопом, и еще рядом покачивающийся учитель, который держится за твой табурет. В подражание высокому искусству и авангарду, на который равнялись педагоги, директор придумал сделать общий школьный снимок, где нас расставили как фигуры в геометрическом саду из знаменитой сцены “В прошлом году в Мариенбаде” Алена Рене – верх экзистенциалистского шика и пафоса.