Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот она, широкая, пыльная улица с растрескавшимся асфальтом, обсаженная трепещущими серебряными тополями. По обе стороны – ряды голубоватых от извести домиков, сплошь одноэтажных, окруженных крохотными двориками. Здесь только частный сектор. Некогда переводимые на поселение заключенные собственными силами возводили такую мазанку за неделю-другую, прирезая к ней кусочек земли, все дальше отодвигаясь в степь, которую никто не мерил и на которую никто, кроме них, не зарился. От улицы ответвляются переулки – иногда очень короткие, тупиковые. Самые старые дома видно сразу – это низко вросшие в почву землянки, выкопанные еще первыми поселенцами, для быстроты и за нехваткой материалов для стройки. Крытые черным толем плоские крыши порой приходятся по пояс идущему мимо прохожему. Крохотные окошки вмазаны в стенки из саманных кирпичей над самой землей, стекла в них вечно белые от пыли. Ни воды, ни газа, ни канализации там нет. В одной из таких старых землянок жила семья Христиана – дед, мать с отцом, двое старших братьев и он сам. Ну и, конечно, сестра отца, сумасшедшая тетя Мария, которая всю жизнь просидела под землей в своей крохотной комнатушке с никогда не открывавшимся окном под самым потолком.
Христиан видит теплый майский день, воскресенье. Ему десять лет. Братья убежали играть в футбол или в кино, а он не успел улизнуть, и мать заставила его помогать с уборкой. Сегодня решено вытащить во двор тетю Марию, проветрить ее после зимы. К ней относятся, как к неодушевленному предмету, к свернутому в рулон ковру, например. Берегут от моли, пыли и плесени, ухаживают, но по-настоящему не любят. И как любить человека, который вряд ли тебя замечает, сколько с ним ни возись?
– Подхватывай ее справа, а я слева, – решает мать. – Руди у меня получит, когда вернется, я же приказывала ему остаться! Здоровенный лоб, шестнадцать лет, а ума хватило только на то, чтобы обрюхатить соседскую девчонку!
Отец, услышав эти причитания, кричит, что мать получила то, что заслужила, – Руди всегда был ее любимчиком, она даже пороть его не разрешала, и вот результат! Отец сидит в зале, самой большой комнате, и пытается настроить телевизор. Антенна, установленная на крыше землянки, давно стала излюбленным местом свадеб у соседских котов. Они назначают под ней свидания в лунные ночи, трутся об нее так яростно, что шерсть электризуется и начинает сверкать жуткими синими искрами, а потом кричат, как «души грешников в аду», по выражению деда. Антенна в результате начинает барахлить, и телевизор ничего не показывает.
– Нужна бы новая антенна, – говорит отец после очередной безуспешной попытки ее починить.
– Нет, новый дом нужен! – перебивает мать. – Нет сил больше жить в этом блиндаже. Мы тут как заживо погребенные!
– Троих парней нарожала, так, может, родишь мне денег на дом? – огрызается отец.
Последнее слово говорит дед, высовывающийся из своей каморки, где он всегда что-нибудь чинит. Вся улица носит ему сломанные электроплитки, фонарики, будильники и даже наручные часы. Прибыв в Караганду из Вильнюса, дед, по собственному признанию, не умел сам себе галстук завязать. На зоне он научился десятку ремесел. В сорок седьмом году, перейдя из лагеря на поселение, он выкопал эту землянку, возвел над ней низкие стены, покрыл их плоской крышей и обнес крохотный дворик оградой. В том же году здесь родился его первенец. Дедушка утверждает, что лучше этого дома им не сыскать. Зимой в нем тепло, а летом прохладно. Тесновато, да зато не скучно. Если дом хотят продать или, еще хуже, снести, пусть сперва дождутся его смерти. И мать умолкает.
Они тащат тетю Марию под руки, по коридору к входной двери. Та ступает тяжело, неохотно, как бык на бойне, поводя головой из стороны в сторону, туго соображая, куда ее гонят и что с ней хотят сделать. Опухшая, сырая, противно вялая – она кажется Христиану куском студня, вытряхнутым из перевернутого тазика и дрожащим, как от испуга. Наконец совместными усилиями они с матерью выволакивают тетю Марию во двор. Там уже приготовлено деревянное кресло, некогда сколоченное дедом, всегда стоящее под навесом. На этот раз его ставят на самый солнцепек. И вот тетя сидит в кресле, жмурясь от яркого света, продолжая крутить головой, издавая гортанные звуки. Ничего, кроме этого рокота, от нее никогда не слышат. Если тетя хочет есть, она рокочет громче, когда наедается – тихонько урчит. Вкуса еды не понимает, одинаково жадно поглощает и пресную кашу, и вареную картошку, и торт.
– Если мы все вдруг умрем, она не заметит и горевать не будет, – сказала как-то мать отцу. – Я с ней замучилась, руки себе в кровь стерла, стирая на этого бегемота. А какой из-за нее в доме запах! Ведь не уследишь. Комната пригодилась бы Руди. Мальчики растут, им втроем в одной спальне тесно.
– Опять? – сердится отец, с опаской оглядываясь на закрытую дверь в каморку деда. – Никакого интерната. Забудь об этом!
Мать тоже косится на каморку и замолкает. Это бесполезный разговор. Дед никогда не позволит отдать в интернат свою слабоумную дочь, оставшуюся в тридцать лет такой же беспомощной, как при рождении. «У Валленштейнов в каждом поколении обязательно был свой сумасшедший или идиот, – говорит дед, отчего-то не без гордости, как слышится Христиану. – И никогда, слышите, никогда мы от них не отрекались!»
Тетя Мария сидит во дворе, следя пустыми серо-голубыми глазами за крадущейся по крыше дома грязной белой кошкой. Внезапно помешанная издает гортанный звук, и кошка, присев на всех лапах, спрыгивает с землянки в сторону улицы и удирает. Коты отчего-то боятся тетки. Некоторые, привлеченные едким аммиачным запахом, исходящим от женщины, иногда осторожно приближаются, но, бросив на ее отекшее лицо несколько взглядов исподлобья, сразу удирают. Мать уходит в дом и возвращается с двумя пустыми ведрами:
– Сходи за водой, я буду мыть полы.
Христиан идет охотно. Колонка расположена рядом, на углу их переулка, совсем маленького закутка – три дома с одной стороны, два с другой. Вторая сторона короче, потому что на задах ее подрезает длинный глубокий овраг, тянущийся вдоль всей слободки, отделяя ее от городской черты. Валленштейны построились над самым оврагом, на короткой стороне. Напротив живут русские, старуха мать с уже пожилым сыном, бывшие ссыльные из Вологды. Старуха плетет на продажу косынки, а вырученные деньги приносит матери Христиана, чтобы та спрятала. «Иначе мой все пропьет!» – говорит она. Мать прячет деньги в комнате тети Марии, куда, как она говорит, ни один вор не сунется. В каморке всегда стоит оглушительная вонь, потому что тете не удается втолковать того, что понимает даже ребенок.
Старуха маленькая, сгорбленная, спина у нее круглая, как у жука, а глаза добрые, веселые. Сын пьет горькую много лет, с тех пор как от него ушла жена, и ни на одной шахте не держится подолгу. Когда он идет домой пьяный, дети увязываются за ним и хором выкрикивают всякую похабную ерунду. Седой мужчина с трясущейся головой останавливается, сильно шатаясь, роется в карманах и с глупой улыбкой раздает им подтаявшие карамельки. Христиан никогда его не дразнит.
Вслед за русскими на длинной стороне переулка – немецкая семья, Майеры, муж работает с отцом Христиана на одном заводе, сын – шахтер. Их не любят «за гордость». Говорят, у них водятся деньги. Во дворе на короткой цепи прыгает, надсадно хрипя, огромный старый волкодав. Христиан замахивается на него ведром, и пес, задыхаясь, облаивает его, хотя видит по десять раз в день вот уже десять лет.