Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герои рассказов Папамаркоса находятся в очень сложном положении, на перекрестке двух миров, в каждом из которых действуют жестокие законы «крови»: это с одной стороны война, а с другой – традиционный мир, определяемый «Кануном». Ни один из этих миров невозможно гармонизировать с миром современным – миром глобализации и новых гуманитарных ценностей. Ценности героев «Гьяка» основаны на защите «своих», на поддержании любой ценой как семейного, так и этнического единства, хоть эта цена зачастую – смерть «чужого», будь то убийца, посягнувший на члена семьи, турецкий враг на поле боя или мирные жители: ходжа, призывающий к молитве, женщины и старики из турецких сел, которые просто по определению были «чужими».
Все истории, описанные в книге, представляют собой «рассказ в рассказе», поскольку мы всегда понимаем, что рассказаны они были не лично нам, не самому читателю, а какому-то другому человеку: будущему тестю, родственнику, другу, священнику, местной проститутке, попутчику… Мы словно подслушиваем откровенный разговор двух близких людей, тот разговор, где можно сказать всю правду, какой бы горькой она ни была. Это создает особое ощущение причастности к сокровенному.
Все герои рассказов «Гьяка» вернулись с войны, из Малой Азии, куда они отправились из своих родных мест, куда они никогда бы не попали, если бы не война, если бы не роковая необходимость. То есть все они побывали «на чужбине». В современной греческой традиционной культуре существует особое понятие «чужбина» (ξενιτιά) – это место, куда отправлялся кто-то из членов большой греческой семьи, когда уезжал на заработки или его перемещали туда насильно. В народном сознании «чужбина» превращается в некий мифологический топос, выходящий за рамки обычного мира. Родные места и чужбина в греческом фольклоре соотносятся между собой как обычный мир и загробный, потусторонний, Нижний мир. Этот образ в греческой традиционной культуре обладает фантастическими, сказочными чертами, на чужбине «все наоборот». Еще одна черта, отсылающая нас к фольклорному образу чужбины, – ее враждебность по отношению к герою, ведь в греческих народных песнях о чужбине герой всегда страдает, болеет и часто умирает там, не в силах возвратиться домой. Разве не таким же фантастическим и опасным топосом – «чужбиной» – предстает перед читателем Малая Азия, где воюют герои Папамаркоса? Возвращаясь с войны, все они на самом деле возвращаются «с того света», точно так же как «ходячие покойники» из «Баллады», и никак не могут найти себе места среди обычных людей. Может, именно поэтому Аргирис из рассказа «Нокер», не найдя успокоения в родном селе, отправляется в далекую Америку, снова возвращаясь на пусть уже и другую, но – «чужбину», так что Новый Свет превращается для него в «тот свет».
Гьяк
Йоргосу Гусису, моему другу
[1]
Косы я тебе отрежу
[2]
Ну, раз уж ты спросил, скажу тебе, Антонис. Так уж полагается, раз уж я пришел к тебе в дом и прошу у тебя то, что прошу. Только ты мне поклянись, что это останется между нами, дальше этого стола не пойдет. Я, ты, но больше – никто. Я не то чтобы стыжусь, но лучше, чтоб про это не прознали. Потом не удержать будет. Потерпи и поймешь, что к чему.
Сестру мою, Сирмо, ты помнишь. Да погоди, я не затем тебе рассказываю. Дай мне сказать. Сирмо, значится, и я были младшими. Был, конечно, еще Христофор, но он помер в годик-два, младенцем еще, Господь упокой его душу, мы даже и за брата-то не успели его принять. С Сирмо были мы ближе всех. Видишь ли, Стаматиса и Васи́лиса мать моя рано родила, и пока я немного подрос, они уже в женихах ходили. А мы последыши были. Я и Сирмо. Она была на четыре года постарше меня, да к тому же девчонка, и она лучше всех надо мной командовала. Вырастила меня короче, прямо так и скажем. Мать с отцом уходили по делам со всеми старшими, а меня с сестрой оставляли, потому как и бабка, покойница, тогда уж тоже начала косеть, так что доверия ей было не много. Сколько себя помню, с детства самого, помню, как Сирмо мне и поесть кладет, и моет меня, и жопу подтирает, и спать укладывает. А я не больно-то послушным ребенком был. Все не так мне было, бедовый. И все с нытьем. Но она никогда меня не ругала. Ну, так чтобы рассердиться, она ж тоже ребенок еще была, и сказать, а пошел ты к черту. Она же все с ласковым словом, все терпела. Такулечка мой да Такулечка мой, так она меня звала. Как мамочка. Вот даже, знаешь, однажды, когда мать меня схватила и начала колотить, уж за что там, даже не помню, Сирмо встала между нами и говорит, мать, мол, оставь малыша, он же ребенок, до чего додумался, то и сделал. А мать моя осерчала, да как схватит ее, да как начала лупить. А ты чего ему хвоста накручиваешь, говорит ей. Но Сирмо даже не пикнула. А как мы легли спать вечером рядышком, она меня обняла и говорит мне: не расстраивайся, Такулечка мой. Я уже совсем большая, и мне не больно, когда мать бьет. Вот те крест, так она мне и сказала. И что ж? Она ж тоже еще девочка была. Двенадцать-тринадцать лет, должно быть. Но такая добрая и рассудительная, словно взрослая женщина. Я еще помню, как тетя Дина говорила моей матери: Пагона, вот эта твоя такая уж ладная, такая разумница, что это тебе приданое должны дать, а не за ней просить. Ну, чего лишнего болтать, я, как маленький был, все за ней бегал. Одной рукой я делал что-то, а