Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда, шагая вверх по склону темным и откровенно холодным вечером вроде нынешнего, Мария задумывалась: а ведь за ней может кто-нибудь увязаться, и, вероятно, ограбить, и, предположительно, изнасиловать, чтобы потом бросить умирать, ведь дорога такая безлюдная. Она не знала, как с этим быть. Домой Мария могла попасть, только поднявшись на холм, и пока она была не готова к тому, чтобы вообще не являться домой, несмотря на очевидные неудобства жизни с родителями. Ночь вне дома, во тьме, без крыши над головой — какая же в этом радость? Возможно, отцу с матерью следовало встречать ее на остановке, приезжать за ней на машине, но они никогда не предлагали ничего подобного, и нет никакой уверенности в том, что, предложи они, Мария согласилась бы. Собственно, не в холме дело, он потребовался мне, лишь чтобы подчеркнуть: в ощущениях Марии, когда она поднималась вечером по холму, присутствовал страх перед будущим. В тот период своей жизни она часто побаивалась — не сильно, так, слегка — того, что может выпасть на ее долю. И обычно именно в темноте этот страх обретал форму, хотя в принципе Мария предпочитала тьму свету в любой день недели.
В школьные годы Мария, как и все, писала стихи. И в тот вечер, шагая домой, она сочинила стихотворение, точнее, отдельные строчки. Любопытное получилось стихотворение, вполне достойное того, чтобы его сохранить, и я бы с удовольствием привел его здесь целиком. К несчастью, стихи сгинули вместе с прочими памятными вещицами в пожаре, уничтожившем родительский дом в 1982 году. (Насчет этого события, от которого ее отделяли почти двенадцать лет, у Марии не было никаких предчувствий — трогательный момент, если задуматься.) В стихотворении, кроме всего прочего, говорилось о мокрых снежинках, падавших на незащищенную щеку, о машинальном продвижении вверх по холму, о сиянии уличного фонаря, растворяющемся в зимнем небе, и о покое, который дарует одиночество. Обычно Мария лучше всего чувствовала себя именно в одиночестве, но мысль остаться одной навсегда ужасала ее, ибо ничто человеческое ей было не чуждо, — уж не в этом ли заключался источник ее проблем, скажете вы. Зачем Мария писала стихи, какое удовольствие она находила в схватке с неподатливыми эмоциями, выдавая их за мысли и облекая в обманчивые слова, какое удовлетворение она получала, переписывая ровным почерком стихи в тетрадку, а потом читая их про себя, я не могу сказать. Возможно, никакого.
Оказавшись дома, Мария крикнула «привет» матери, возившейся на кухне, ибо не всегда избегала проявлений нежности, и направилась прямиком наверх, в свою комнату, где ее брат упражнялся на скрипке. Завидев сестру, он перестал играть, и между ними произошел короткий односложный разговор. Сочувствие, понимание, привязанность, доверие, симпатия и любовь — все эти слова абсолютно не годятся для описания чувств, которые Мария питала к брату, а он к ней. Вскоре Бобби сложил пюпитр и, к немалому удовлетворению Марии, вышел. Очутившись опять одна, но теперь в надежном убежище, Мария повеселела. Выбирая между кроватью и креслом, она в конце концов остановилась на кресле, как наиболее благоприятствующем размышлениям, ибо Мария намеревалась поразмыслить. Она выключила свет, оставив только ночник, и, прежде чем сесть, задумалась, не послушать ли музыку на переносном кассетнике. Решила не слушать, потому что под музыку, как она знала из опыта, плохо думается и, в конечном счете, одно другому только мешает. Нет, в тот вечер ей было не до музыки.
А размышляла Мария, хотите верьте, хотите нет, о словах миссис Ледбеттер. Вот что занимало ее юный ум. Речь директрисы осталась для Марии совершенной загадкой, что неудивительно. Куда больше ее тревожило другое: она не могла понять, зачем вообще миссис Ледбеттер понадобилось эту речь держать. У Марии возникло такое чувство — оно возникло еще в кабинете директрисы, — будто от нее чего-то ждут. Ведь она уже оправдала ожидания, то есть сдала вступительный экзамен, но теперь появились какие-то новые ожидания. Вряд ли от нее хотели, чтобы она просто радовалась сданному экзамену. Она и так радовалась, стала бы она его сдавать, если бы не предполагала, что успех принесет ей удовольствие. Но теперь, похоже, от нее требовалось выразить свою радость неким особым образом. Мария всегда плохо умела выражать радость, хотя и испытывала ее на свой лад. Что до энтузиазма, то это чувство не посещало ее с тех пор, как ей исполнилось семь. Выходит, миссис Ледбеттер хотела от нее поистине невозможного. Это Марию не особенно беспокоило, она и прежде не считала себя обязанной поступать так, как велит миссис Ледбеттер. Однако она подозревала, что и родители потребуют от нее невозможного, а это было уже серьезно — отчасти потому, что сносное существование в кругу семьи во многом зависело от хороших отношений с отцом и матерью, а отчасти потому, что из Марии не до конца выветрилось чувство дочернего долга, до корней которого она благоразумно предпочитала не докапываться.
А не предпринять ли нам раскопки вместо нее?
Ее благодарность к родителям в основном проистекала — сколь бы невероятным это не показалось — из воспоминаний, за которые отец с матерью несли невольную ответственность. Да, у Марии сохранились счастливые воспоминания о детстве, а у кого их нет? Мы все храним воспоминания, сгребаем их в кучу и сортируем, согласно нашим надобностям. Мы поступаем так лишь затем, чтобы однажды — да хоть завтра — с удовольствием припомнить что-нибудь. Иной причины я не вижу. Любопытно, однако, что нет более бесполезных с практической точки зрения вещей, чем счастливые воспоминания, разве что надежды… Но пожалуй, рановато залезать в дебри, у нас еще будет для этого время. Воспоминания Марии были связаны с воскресными событиями — небольшими семейными экскурсиями, прогулками, поездками по историческим местам или на природу. Они садились в машину, все четверо — мать, отец, Мария и маленький Бобби, — и отправлялись в лес или в поле, на холмы, в деревню, в музей или в сад — собирать чернику, если был черничный сезон, или наблюдать за рыбаками в рыболовный сезон. Эти вылазки Мария считала свидетельством родительской любви, что не лишено логики, ибо, пожелай родители всего-навсего выдворить детей из дома, они бы не поехали вместе с ними, но отправили одних либо с теткой или дядей, а захоти они лишь выбраться на свежий воздух, то не стали бы брать с собой детей, но оставили их дома под присмотром бабушек и дедушек. Любовь эта казалась тем более странной, что, по мнению Марии, в детстве они с Бобби были, мягко говоря, невыносимыми и более чем склонными подраться, разораться, укусить, завизжать, описаться и поблевать. Одно из таких воскресений она вспоминала с особой нежностью. Вот и сейчас, сидя в кресле, она припомнила тот день. Они отправились в парк, то есть они называли это парком — бесформенное пространство на холме в двух пятых мили от дома, вобравшее в себя поляны, деревья, можжевельник и боярышник. С верхушки холма в одном направлении открывался прекрасный вид на поля и перелески — для тех, кто любит такие штучки, в другом — на Бирмингем, а рядом — самое главное достоинство парка — пролегало шоссе, оттого там никогда не было тихо, всегда слышался рев моторов на фоне пения птиц, мычания коров и прочих деревенских звуков, столь милых сердцу, если ваше сердце к ним лежит. Итак, парк. Однажды, в воскресенье, Мария потеряла там свою семью — нечаянно и не более чем на десять минут, но Марии показалось, что намного, намного дольше. Ей было семь, от силы — восемь лет. Как же она плакала, бегала, плутала, цепляясь носками за ежевику, и в конце концов упала и ушиблась столь сильно, что не могла подняться, и как они кричали: «Мария! Мария!» — то ближе, то дальше, то ближе, то дальше. Они нашли ее по плачу. Но прежде ее обнаружил прохожий, наткнулся на нее в траве. Привет, малышка, сказал он, почему ты плачешь, или что-то в этом роде; в общем, задавал какие-то дурацкие вопросы, насколько она помнила. Задним числом Мария полагала, что он намеревался ее растлить, но тогда такая мысль не пришла ей в голову. Вскоре ее нашел Бобби, он услыхал ее всхлипы, а потом мать наклонилась над ней, чтобы обнять и вытереть ей слезы рукавом пальто из грубого твида, и Мария, хотя она еще долго продолжала плакать, никогда не переживала такой радости, ни до, ни после.