Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ключ на массивном бронзовом кольце с толстой плетеной кисточкой пурпурного шелка плавно повернулся в огромном замке. Холлис вдавила перламутровую серединку невзрачной гуттаперчевой кнопки, и свет выхватил из темноты все концентрированное безумие художников-оформителей «Кабинета».
Чересчур высокий потолок, – наверное, тут был целый зал, который разделили на номера. Холлис подозревала, что ванная больше самой комнаты. Хотя, возможно, это была оптическая иллюзия.
Декораторы еще подчеркнули высоту потолков за счет белых, по спецзаказу отпечатанных обоев с черными картушами, в которых, если всмотреться, угадывались увеличенные фрагменты энтомологических гравюр. Зазубренные жвалы, волосатые ножки, тонкие крылышки каких-то (Холлис предполагала – майских) жуков. Два предмета составляли почти всю обстановку номера четвертого. Первый – массивная кровать, сплошь облицованная резной моржовой костью, стояла у стены под исполинской нижней челюстью гренландского кита, почти клерикальной в своей строгой белизне. Второй – птичью клетку, такую большую, что Холлис при желании втиснулась бы в нее целиком, – декораторы подвесили к потолку. Минималистские галогеновые светильники на прутьях целенаправленно освещали различные артефакты в номере. В клетке лежали книги – не бутафорские, как с гордостью указал Инчмейл. Художественные и нехудожественные, они, похоже, все были про Англию. Пока Холлис прочла часть «Английских эксцентриков» Эдит Ситуэлл и взялась за «Одинокого волка» Джеффри Хаусхолда[1].
Она повесила плащ на мягкие, обтянутые атласом плечики, убрала в шкаф и села на край кровати развязать шнурки. «Ложе полярного психоза», назвал эту кровать Инчмейл. «Сильнейшая истерия, – процитировала сейчас Холлис на память, – депрессия, копрофагия, нечувствительность к холоду, эхолалия». Она бросила туфли в направлении открытой двери гардероба и добавила: «Вот только копрофагии не надо». Полярный психоз, он же пиблокто, он же арктическое безумие. Этноспецифическое умственное расстройство. Возможно, связанное с питанием. Конкретно с токсичностью витамина А. Инчмейл постоянно выдавал такого рода сведения, особенно в студии. Скорми Клэмми тазик витамина А, посоветовала тогда Холлис, ему не помешает.
Взгляд упал на три нераспечатанные картонные коробки слева от шкафа. В них лежали затянутые в пленку экземпляры британского издания ее книги. Книги, которую она писала в гостиничных номерах, пусть не таких примечательных, как этот. Холлис засела за работу сразу как пришли деньги от китайской рекламы. Поехала в «Стейплс» в Западном Голливуде и купила три китайских стола: раскладывать рукопись и бесконечные иллюстрации в угловом номере отеля «Мармон». Сейчас казалось, это было сто лет назад. И она не знала, куда девать авторские. Коробки с американским изданием так и остались в камере хранения «Трайбека-гранд-отеля».
– Эхолалия, – сказала Холлис, встала, сняла свитер и, сложив, убрала в ящик шкафа – аккуратно, чтобы не задеть маленькое шелковое саше с ароматической смесью. (Эту мину подложили в ящик служащие «Кабинета», но Холлис знала: если саше не трогать, оно не воняет.) Затем надела бежеватый кабинетовский халат, скорее бархатный, чем махровый, хотя странным образом без того, чем обычно раздражали ее бархатные халаты. Особенно мужчины почему-то выглядели в них поганцами.
Зазвонил телефон. Он являл собой коллаж: капитанского вида трубка из обтянутой резиной бронзы покоилась в кожаном гнезде на палисандровом кубе с бронзовыми уголками. Звонок был механический, дребезжащий – как будто велосипедный, и не здесь, а далеко внизу на пустой улочке. Холлис минуты две гипнотизировала телефон, надеясь, что он умолкнет.
– Сильнейшая истерия, – сказала она.
Телефон продолжал звонить.
Три шага, и ее рука легла на трубку.
Трубка была все такая же несуразно тяжелая.
– Копрофагия, – объявила Холлис тоном больничной медсестры, называющей отделение.
– Здравствуйте, Холлис.
Она взглянула на трубку, увесистую, как старый молоток, и почти такую же побитую. Толстый провод, оплетенный винно-красным шелком, касался голой руки.
– Холлис?
– Да, Губерт.
Она вообразила, что бьет трубкой по хрупкому антикварному палисандру, давит престарелого электромеханического сверчка. Поздно. Он уже умолк.
– Я видел Реджа.
– Знаю.
– И просил его передать, чтобы вы позвонили.
– Он передал.
– Рад снова слышать ваш голос.
– Время позднее.
– Ну тогда ложитесь, выспитесь, – бодро произнес он. – Я буду к завтраку. Мы с Памелой едем на машине.
– Где вы?
– В Манчестере.
Она вообразила, как рано утром вызывает такси. Улица перед «Кабинетом» пуста. Паддингтонский вокзал. Экспресс до Хитроу. Самолет. Другой номер в другой гостинице. И снова звонит телефон. Его голос.
– Манчестер?
– Норвежский черный металл.
Холлис представила норвежские этноукрашения и тут же поправила себя: музыкальный жанр. Голос в трубке говорил:
– Редж сказал, меня может заинтересовать.
Так вам и надо, подумала она. Субклинический садизм Инчмейла порой находил достойную жертву.
– Я собиралась спать допоздна, – сказала Холлис, просто чтобы не соглашаться сразу, хотя знала: теперь от него не уйти.
– Значит, в одиннадцать. Жду встречи.
– Доброй ночи, Губерт.
– Доброй ночи, Холлис.
Она положила трубку. Аккуратно, чтобы не ушибить скрытого сверчка. Он не виноват.
И она тоже.
Может, вообще никто не виноват.
Милгрим разглядывал собакоголовых ангелов в магазине подарков «Голубой дельфин».
Их головы размером чуть больше половины натурального были из той же гипсовой массы, что аляповатые настенные украшения недавнего прошлого: пираты, мексиканцы, арабы в тюрбанах. Наверняка их тоже можно было сыскать здесь, в самой богатой сокровищнице американского сувенирного китча на его памяти.
Тела у ангелов под блестками и белым атласом были гуманоидные, неустойчиво прямые и вытянутые на манер Модильяни, лапы сложены молитвенно, как у средневековых статуй, крылья – от непомерно больших елочных игрушек.
Очевидно, решил Милгрим, глядя через стекло на полдюжины разных морд – бульдогов, эрделей, пуделей, – они служили памятью об усопших любимцах.