Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соседские старики могли припомнить – не слишком веря своим воспоминаниям, – что некогда особняк принадлежал семье из восьми-девяти человек. Но пару десятилетий назад дом перешел к новому университету, и сейчас в Эшдауне обитало около двух дюжин студентов: население переменчивое, как океан, что начинался у подножия скалы и тянулся до самого горизонта, в болезненном беспокойстве вздымая тошнотворно зеленые волны.
* * *
Спрашивали эти четверо разрешения присесть за ее столик или нет? Сара не помнила. Вроде бы они спорили, но Сара не слышала, о чем идет речь, хотя голоса и пробивались до ее сознания – то нарастая, то затихая сердитым контрапунктом. В эти минуты реальным было для нее лишь то, что она видела и слышала у себя в голове. Одно-единственное ядовитое слово. И глаза, полыхнувшие необъяснимой ненавистью. И ощущение, что слово не столько произнесли, сколько им в нее харкнули. Та встреча… сколько же она длилась – две секунды? меньше? – но в памяти Сара прокручивала ее уже больше получаса. Эти глаза, это слово… от них теперь очень долго не избавиться. Даже теперь, когда люди вокруг говорили все громче и оживленнее, Сара чувствовала, как ее захлестывает очередная волна паники. Она прикрыла глаза от внезапной полуобморочной слабости.
Напал бы он на нее, думала она, не будь Хай-стрит такой оживленной? Затащил бы в подворотню? Разорвал бы на ней одежду?
Она подняла кружку с кофе, поднесла к лицу, заглянула внутрь. Маслянистая поверхность мелко подрагивала. Она крепче сжала кружку. Жидкость перестала колыхаться. Руки у нее больше не дрожали. Все позади.
Еще одна возможность – что если ей все это приснилось?
– Пинтер!
Это слово первым проникло в ее сознание. Сара сосредоточилась и подняла глаза.
Имя произнесли с усталым сомнением – говорила женщина, которая в одной руке держала стакан с яблочным соком, в другой – зажженную сигарету. У нее были короткие угольного цвета волосы, чуть выступающая челюсть и живые темные глаза. Сара смутно припомнила, что видела ее и прежде – здесь же, в кафе «Валладон», – но имени не знала. Чуть позже стало ясно, что женщину зовут Вероника.
– Как это типично, – добавила женщина и затянулась, прикрыв глаза. Она улыбалась: похоже, спор забавлял ее – в отличие от худого бледного студента, с серьезным видом сидевшего напротив.
– Люди, которые ни черта не смыслят в театре, – продолжала Вероника, – всегда талдычат о величии Пинтера.
– Ладно, – сказал студент. – Согласен, его переоценили. С этим я согласен. Но это лишь подтверждает мою точку зрения.
– Подтверждает твою точку зрения?
– Послевоенная театральная традиция Британии, – сказал студент, – настолько… этиолирована, что…
– Чего? – произнес голос с австралийским акцентом. – Это еще что такое?
– Этиолирована, – повторил студент. – Столь этиолирована, что в британском театре имеется лишь одна фигура, которая…
– Этиолирована? – упорствовал австралиец.
– Не обращай внимания, – сказала Вероника, еще больше расплываясь в улыбке. – Он пытается произвести впечатление.
– Но что значит это слово?
– Посмотри в словаре, – отрезал студент. – Моя точка зрения заключается в том, что в послевоенном британском театре есть лишь одна фигура, которая может претендовать на какую-нибудь значимость, но даже ее переоценили. Чрезмерно переоценили. Ergo, театру конец.
– Эрго? – переспросил австралиец.
– С театром покончено. Он больше не может ничего предложить. Театру нет места в современной культуре – ни в этой стране, ни в любой другой.
– И ты хочешь сказать, что я даром трачу время? – спросила Вероника. – Что я совершенно не улавливаю Zeitgeist[1]?
– Именно. Тебе нужно немедленно сменить специализацию и заняться изучением кинематографа.
– Как ты.
– Как я.
– Что ж, интересно, – сказала Вероника. – И что же ты хочешь сказать? С одной стороны, ты полагаешь, что раз я интересуюсь театром, значит, я его изучаю. Ошибаешься: я учусь на экономическом. И потом, это твое убеждение, будто ты обладаешь некой абсолютной истиной… в общем, я нахожу, что это весьма мужское качество. Мне больше нечего добавить.
– Так я мужчина, – заметил студент.
– А Пинтер – твой любимый драматург, и это весьма показательно.
– Чем же?
– Он пишет пьесы для мальчиков. Для умных мальчиков.
– Но искусство универсально. Все истинные писатели – гермафродиты.
– Ха! – презрительно выдохнула Вероника и затушила сигарету. – Ладно, поговорим о гендерных вопросах?
– Я думал, мы говорим о культуре.
– Одно неотделимо от другого. Гендерные различия – всюду.
Теперь засмеялся студент:
– Это одно из самых бессмысленных утверждений, которое я когда-либо слышал. Ты хочешь говорить о гендерных различиях только потому, что боишься говорить о высоком.
– Пинтер интересен только мужчинам, – сказала Вероника. – А почему он интересен мужчинам? Потому что он женоненавистник. Его пьесы взывают к женоненавистничеству, запрятанному в глубине души всякого мужчины.
– Я не женоненавистник.
– Ну да. Все мужчины ненавидят женщин.
– Да ты сама в это не веришь.
– Еще как верю.
– И считаешь всех мужчин потенциальными насильниками?
– Да.
– Ну вот, еще одна бессмыслица.
– Смысл весьма прозрачный. У всех мужчин есть задатки насильника.
– У всех мужчин есть орудие насилия. Это не одно и то же.
– Речь не о том, что все мужчины обладают необходимым… оборудованием. Я говорю, что нет такого мужчины, который не испытывал бы в самом мрачном уголке своей души глубокой обиды – и зависти – к нашей силе, и обида эта иногда переходит в ненависть, а потому способна обернуться насилием.
Последовала короткая пауза. Студент что-то промямлил и тут же затих. Потом снова заговорил и снова умолк. В конце концов, не придумал ничего лучшего, чем:
– Да, но у тебя нет доказательств.
– Вокруг полно доказательств.
– Да, но у тебя нет объективных доказательств.
– Объективность, – сказала Вероника, закуривая снова, – это мужская субъективность.
Долгую и отчасти даже благоговейную тишину, наступившую после этого вердикта, нарушила Сара:
– Мне кажется, она права.
Сидевшие за столом разом повернулись к ней.