Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще же, после гибели отца мать как-то опростилась и стала похожа на ту, кем и была в действительности – на деревенскую, красивую и разбитную бабенку в самом соку. Чары бывшей курсистки прельстили не кого-нибудь – чекиста! Где подцепила его моя Арина Касьяновна? Торопясь от пациентки, грузно скользила она по обледеневшей мостовой. Страшно, страшно тогда было вечерами на питерских улицах! Того и гляди – налетит, посвистывая, лихая шайка или споткнешься о падаль, и не думай лучше – звериная ли, человечья! Остановился автомобиль, оттуда вышел человек в кожушке и сказал что-то вроде: «Негоже одной по улицам ходить, лихих людей много, обидеть могут». Довез до дому, немногословно напросился в гости – «завтра к вам загляну». Принес с собой невиданные лакомства – твердо замороженную головку сыра, бутылку кагора, берестяной коробок шоколадной халвы. Последняя предназначалась «девочке». То есть мне. Заботливый – заметила, верно, моя бедная мама.
Он был обтянутый телячьей кожей, голодноглазый, поджарый, как борзая собака. Не знаю, любила ли его мать – скорее боялась. Или жалела? Они быстро поженились, и мать взяла его фамилию, я же осталась при отцовской.
Вскоре мы переехали из своей каморки в роскошную квартиру, принадлежавшую «ликвидированному элементу», как пояснил следователь чрезвычайки Афанасьев, мой новоиспеченный отчим. Он вообще не стеснялся в формулировках, не стеснялся своей палаческой работенки, но всеми силами темной души стремился к «просвещению». Первым этапом его окультуривания стал маникюр. Английский кожаный несессер, обнаруженный в той же квартире, впервые служил таким корявым, залубеневшим лапам, и раз-два в месяц я имела счастье наблюдать, как мама обрабатывает ногти своему мужу, специальной лопаточкой удаляет из-под них засохшую кровь «элементов».
Про себя я звала отчима Прохвост. Это было слишком мягкое прозвище для убийцы, для добровольного палача, но именно оно подходило скользко-увертливому Афанасьеву. Иногда к нему приходили друзья, такие же чекисты. Не знаю, впрочем, существовало ли в их кругу понятие дружбы… Во всяком случае, они вместе пили – то вонючий самогон, то изысканное реквизированное вино, порою нюхали кокаин, говорили о своих делах, но никогда не пели, не веселились, словно на их душах лежало какое-то неизбывное бремя. Самым же страшным из них был плечистый латыш с такими светлыми глазами, что они казались почти белыми на фоне очень бледного, отечного лица. Его партийная кличка была Слепой.
К тому моменту я оставила «14-ю нормальную совместную школу». Толку в ней все равно не было никакого. Занятия проводились с пятого на десятое, без всяких учебников и методики. В «группе», как тогда называли класс, процветала анархия. В конце концов, это стало уже опасным, и я решила учиться самовольно. Бывший хозяин нашей новой квартиры, видный врач-психиатр, сгинул, оставив в мое распоряжение огромную библиотеку, руководством мне служила программа для мужской гимназии. С раннего утра я забивалась в кабинет и сидела над книгами. Гости отчима собирались в столовой, смежной с кабинетом, и нужно было вовремя прекратить занятия, чтобы прошмыгнуть и запереться в своей комнате, пока они не начали свой невеселый дебош. Часто книга затягивала меня, я с ужасом слышала сквозь стенку голоса…
Они спокойно, без страсти и запала обсуждали свои кровавые дела. Как-то раз из обрывков разговора я узнала о «блестящей акции красного террора». Дело в том, что многие из офицеров командного состава Балтийского флота не эмигрировали, не скрылись, не переправились ни к Юденичу, ни к Колчаку, ни к Деникину. Все они служили новой власти и, очевидно, проявляли недюжинную лояльность, ибо за годы большевизма ни разу не были арестованы. Мой отчим со товарищи придумали для них перерегистрацию. Для людей военных, привыкших подчиняться, эта процедура обычная. Каждый из них, в чем был, со службы заскочил перерегистрироваться. В тот день оказалось задержано около трехсот человек.
– И никто не дернулся? – спрашивал одного палача другой, по служебным обстоятельствам не принимавший участия в этой чудовищной лжи.
– Ни один! Говоришь ему: посидите тут, в комнате, до выяснения обстоятельств… Сидит, голубчик, день, сидит два. А на третий видим – амба, никто больше не придет, все дураки собрамшись. Выделили конвой посерьезней, повели на вокзал, усадили в теплушки и повезли по разным направлениям!
– Ничего не говоря?
– Да что с ними говорить, – рубил все тот же голос. – Контра, гниды! Думаешь, их куда-нибудь довезут?
Я сидела в кресле, затаив дыхание, рассудок мой отказывался воспринимать услышанное. Иногда я думаю – что, если именно в тот предвечерний час, когда на город опускались тихие синие сумерки, я сошла с ума от ужаса, и вся моя жизнь была только игрой безумного воображения?..
Особенно страшно было, если я знала, что мамы дома нет, и во всей огромной квартире я одна с этими палачами, и если мне понадобится выйти – придется лавировать между их стульями, ощущать вибрацию свинцовых голосов, сутулить плечи под похабненькими взглядами… Так что порой для личных нужд приходилось использовать фикус, привольно разросшийся в огромном горшке.
Но мне не удалось избежать внимания Слепого – слишком часто я думала о нем, с огромным напряжением и страхом! Увидев меня как-то в прихожей, он, не понижая тона, сказал отчиму:
– Это ваша приемная дочь, товарищ Афанасьев? Красавица. Как зовут? Учится? Служит?
Я в тот момент действительно искала службы, но Прохвост об это знать не мог, он никогда со мной не разговаривал и потому отделался невразумительным мычанием. Что-то из него латыш, видно, понял, потому что продолжил, обращаясь уже ко мне:
– Стенографировать можете? М-да… А на машинке? Отлично. Приходите ко мне завтра, придумаем что-нибудь.
Я не была склонна к обморокам, но тогда, помню, у меня зазвенело в ушах и время стало липко-тягучим, как капля патоки. Через несколько бесконечных мгновений я услышала свой удивительно спокойный и твердый голос:
– Спасибо, товарищ. Я приду.
О, как органично и естественно этот чужой голос выговорил слово «товарищ» – и выговорил, очевидно, с верной интонацией, потому что латыш приподнял белые щеточки бровей и усмехнулся, как человек.
Белоглазый и белобрысый оказался тем самым страшным Лагнисом, председателем ЧК. Он принял меня в ярком, залитом бешеным весенним солнцем кабинете и показался мне вдруг совсем нормальным.
– Елена Николаевна, придумали мы для вас заделье. Будете состоять при архиве, вести алфавит всех оконченных дел. Архив нужно привести в порядок, мы на вас надеемся.
В кабинет Лагниса ввели серолицего, шатающегося господина в приличном костюме, и Слепой оборвал разговор, указав мне на дверь:
– Вас введут в курс дела, в добрый час.
Так я стала работать на большевиков. Сначала мне в этом виделись одни только плюсы. Обязанности мои были несложны, я получала жалованье, и еще мне полагался неплохой паек. К тому же отчим стал относиться ко мне с заметно возросшим уважением и называть «товарищ Елена». Мою мать он звал «жена». Будни чрезвычайки оказались не более страшными, чем в обычном учреждении. Та же бюрократия, проволочки с документами, бумажная возня – так мне виделось из своего архива. Самые страшные допросы, пытки, убийства происходили в глубине подвала, куда мне не было доступа, откуда не долетало ни звука. Но в картотеке за сентябрь – ноябрь насчитывалось двести карточек. Я узнала и о судьбе тех офицеров, что отправили по этапу, пригласив предварительно на перерегистрацию… Все они, или почти все, были отправлены в Холмогорский концентрационный лагерь, который даже в почти официальных документах цинично именовался «Санаторием смерти». Впоследствии чекистский фокус будут успешно использовать фашисты. Население ведет себя более спокойно, когда полагает, что его ведут на «регистрацию», «дезинфекцию» или, допустим, «сатисфакцию», а не в газовые печи.