Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я попытался сгладить разочарование пигмея, сказав, что даже для белых мужчин, окруженных белыми женщинами — даже в Нидерландах, — поиски партнерши-единомышленницы могут оказаться непростой задачей.
— Я говорю об африканках, — возразил он. — Африканки — это отстой. — И впервые на его губах появилась кривая усмешка. — Есть такой роман, — продолжал он. — Книга «Грозовой перевал». Догоняешь? Это и есть моя большая теория. Не важно, кто ты — белый, желтый, зеленый или черный африканский негр. Концепция — это хомо сапиенс. Европейцы — они в продвинутом технологическом состоянии, а африканцы на более примитивной стадии технологии. Но все человечество должно объединиться вместе в борьбе против природы. Это принцип «Грозового перевала». Это миссия хомо сапиенс. Согласен?
Я кивнул:
— Продолжай.
— Человечество изо всех сил старается победить природу, — увлеченно продолжал пигмей. — Это единственная надежда. Это единственный путь к миру и восстановлению согласия — все человечество как одно целое против природы.
Он откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди, и умолк. Через некоторое время я проговорил:
— Но ведь человечество — тоже часть природы.
— Именно, — кивнул пигмей. — Именно в этом вся проблема.
Леонтий, сын Аглайона, возвращаясь из Пирея, по дороге, снаружи под северной стеной, заметил, что там у палача валяются трупы. Ему и посмотреть хотелось, и вместе с тем было противно, и он отворачивался. Но сколько он ни боролся и ни закрывался, вожделение оказалось сильнее — он подбежал к трупам, широко раскрыв глаза и восклицая: «Вот вам, злополучные, насыщайтесь этим прекрасным зрелищем!»
В провинции Кибунго, что в восточной части Руанды, посреди болот и пастбищ у границы с Танзанией, есть скалистая гора под названием Ньярубуйе, где стоит церковь, в которой множество тутси были убиты в середине апреля 1994 года. Через год после этой бойни я отправился в Ньярубуйе вместе с двумя военными офицерами-канадцами. Мы летели в утренней дымке на вертолете ООН низко над холмами, чьи склоны густо покрывали банановые деревья, похожие на зеленые вспышки сверхновых звезд. Некошеные травы ложились под вихревыми потоками, когда мы высаживались в центре дворика приходской школы. Рядом с нами материализовался одинокий солдат со своим «Калашниковым» и пожал нам руки с угловатой, стеснительной официальностью. Канадцы предъявили разрешительные документы для нашего визита, и я переступил порог, входя в распахнутые настежь двери класса.
Пол устилали по крайней мере пятьдесят в основном разложившихся трупов, распиравших надетую на них одежду. Их пожитки были разбросаны вокруг и растоптаны. Тут и там по полу раскатились разрубленные мачете черепа.
Мертвецы выглядели… как изображения мертвецов. Они не пахли. Над ними не жужжали мухи. Их убили тринадцать месяцев назад, да так и бросили. Местами поверх костей торчали клочья кожи, и многие кости лежали отдельно от тел, отрубленные убийцами или растащенные мародерами — птицами, собаками, насекомыми. Лучше сохранившиеся фигуры сильнее напоминали людей, которыми были когда-то. Возле двери лежала женщина в накидке из ткани в цветочек. Ее лишенные плоти тазовые кости торчали кверху, кости ног были слегка разведены в стороны, и между ними виднелся скелетик ребенка. В туловище зияла впадина. Ребра и позвоночник выглядывали сквозь расползавшуюся ткань. Голова ее была запрокинута, рот открыт: странная картина — наполовину мука, наполовину вечный сон.
Я никогда прежде не бывал среди мертвых. Что делать? Смотреть? Да. Полагаю, мне хотелось на них смотреть; я и приехал для того, чтобы увидеть их — мертвецов, оставленных в Ньярубуйе незахороненными в мемориальных целях, — и вот они передо мной, такие сокровенно обнаженные. Я уже знал, что произошло в Руанде, уже верил в реальность случившегося. Однако смотреть на эти дома и эти тела, вслушиваться в безмолвие этого места — с его величественной базиликой в итальянском стиле, которая стояла там, заброшенная; с купами изысканных, декадентских, удобренных смертью цветов, пышно цветущих над трупами, — это по-прежнему оставалось до странности невообразимым. Я имею в виду — все равно приходилось это воображать.
ПОЛАГАЮ, ТЕ МЕРТВЫЕ РУАНДИЙЦЫ ОСТАНУТСЯ СО МНОЙ НАВСЕГДА. Именно ради этого я чувствовал себя обязанным приехать в Ньярубуйе: чтобы они остались со мной — не их переживания, но мое собственное переживание в тот момент, когда я на них смотрел. Они были убиты там, и они были мертвы там. Что еще можно было увидеть с первого взгляда? Распухшую от дождевой воды Библию, лежавшую поверх одного трупа, и разбросанные вокруг небольшие плетеные из соломы венки (такие венки надевают на голову руандийские женщины, чтобы смягчить тяжелые грузы, которые они носят на макушке), и кувшины для воды, и теннисную туфлю фирмы «Конверс», каким-то образом застрявшую в чьих-то тазовых костях.
Тот солдат с «Калашниковым» — сержант Франсис из Руандийской патриотической армии, урожденный тутси, чьи родители бежали в Уганду вместе с ним, тогда еще мальчишкой, после похожих, но менее обширных массовых убийств в начале 1960‑х, который с боями пробился на родину в 1994 г. и увидел ее такой, — сказал, что мертвецы, лежавшие в этом классе, были в основном женщинами, которых вначале насиловали, а потом убивали. У сержанта Франсиса были высокие, крутые девчачьи бедра, он ходил и стоял, отклячивая зад, — это была странно целеустремленная поза, с наклоном вперед, энергичная. Он был одновременно откровенен и строго официален. В его английском чувствовалась педантичная резкость военной муштры, и после того, как он сказал мне, на что я смотрю, я перевел взгляд на собственные ноги. Рядом с ними в грязи лежал заржавленный топор.
За пару недель до приезда сюда в заирском городке Букаву, на гигантском рынке при лагере беженцев, который дал приют многим руандийским ополченцам-хуту, я видел, как мужчина забивал корову с помощью мачете. Он был настоящим специалистом в своей работе, наносил размашистые и точные удары, сопровождавшиеся резкими отрывистыми звуками. Во время геноцида у убийц был боевой клич: «Делай свою работу!» И я видел, что это действительно работа — тяжелый мясницкий труд. Требовалось много ударов топором — два, три, четыре, а то и пять сильных ударов, — чтобы перерубить коровью ногу. А сколько ударов нужно, чтобы четвертовать человека?
Учитывая чудовищную огромность стоящей задачи, соблазнительно поспекулировать на темы теорий коллективного безумия, мании толпы, лихорадки ненависти, прорвавшейся массовым преступлением в порыве страсти, вообразить слепую оргию толпы, каждый член которой убил одного-двух человек. Но в Ньярубуйе и тысячах других местечек этой крохотной страны на протяжении нескольких месяцев 1994 года сотни тысяч хуту работали убийцами посменно. Всегда находилась следующая жертва, и следующая после следующей. Что поддерживало их потом — после неистовства той первой атаки, посреди чисто физического истощения и грязи всего этого?