Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На желтой деревянной кровати с резными шишками в изголовье, матово поблескивая замками, красовалась пара кожаных чемоданов.
У стола кресло с аккуратно повешенным на спинку выходным костюмом. На вешалке меховая шуба и шапка.
На улице был ясный день, но старик не раздвинул занавеску, вместо этого засветил керосиновую лампу.
Движения старца становились все более раскованными Поставил в угол стекольный ящик, сел в кресло.
Подвинул продолговатое зеркало, пристроил его перед собой.
Открылась дверь, вошла тетушка Ригер, неся полотенце и таз с горячей водой.
— Я уж думала, вот придешь и столкнетесь с нею.
Да ведь все равно бы тебя не признала, — говорила тетушка Ригер.
От воды валил пар, ее только что сняли с плиты прямо в тазике. Тетушка Ригер держала его голыми руками.
— Как это ты пальцы себе не обожжешь? — удивился старик.
— Не жжет! Я толстокожая! А вот как подумаешь, сразу и обожжет!
— Ага! Дай и мне разок попробовать, — сказал, старик проворно обернувшись. Принял таз из рук тетушки Ригер бормоча себе под нос: — Ой, холодно, чистый лед, аж мурашки по телу забегали! — И поставил кипяток на стол.
— Я расспросила ее, как отцу живется, братьям. Все живы-здоровы, только вот сама сдавать что-то стала.
По тебе убивается. Весточку твою получила, да ей мало этого Ладно, ладно, ухожу, — вдруг молвила тетушка Ригер и, махнув рукой, вышла, бесшумно притворив за собою дверь.
Старик снял ушанку. Ловко накинул ее на резную шишку кровати, затем накрылся с головой полотенцем и склонился над тазом.
— А! — вырвалось у него, и он выпрямился.
Струйками по лицу стекал грим.
Человек осторожно отлепил седоватые усы. Еще немного попарившись, отодрал бородку. Снял стариковский парик.
Достал из ящика стола баночку, вату, намазал лицо вазелином. Затем чистой ватой старательно стер его.
Выпрямился, развел плечи, размял руками спину, шеей покрутил. Прошелся по комнате, поигрывая мышцами и при этом постанывая. Возвращение в молодость было нелегким, старость въелась в плоть, силой приходилось ее изгонять. Одну за другой сбрасывал с себя стариковские одежки, пока не остался в длинной белой льняной рубахе.
Убрав с постели чемоданы, он завернулся в полосатое одеяло, поудобнее устроился на соломенном тюфяке, бормоча про себя:
— Небо голубое!
И двенадцать журавлей!
Двенадцать журавлей в небе тают голубом.
Двенадцать журавлей курлычут грустно.
Двенадцать!
Он видел, как в голубом небе тают двенадцать журавлей: ровно в двенадцать он должен был проснуться, двенадцать журавлей становились все меньше и меньше; верное дело, число откладывалось в сознании, и журавлиный косяк с печальным кличем «курлы-курлы» обратился в едва различимую точку на горизонте, потом и вовсе исчез в синеве.
Во сне он дышал глубоко и ровно. Под занавешенным окном, семью пядями ниже, белела покрытая инеем кровля. Забраться в дом через окно было невозможно, а выпрыгнуть — ничего не стоило. Дальше по крыше можно было пройти до слухового окна, через него попасть на чердак пекарни, оттуда на мучной склад, мимо крысиных и мышиных нор, мучных ларей пробраться до самой пекарни; а в пекарне у горячих печей даже в январские морозы все работали в белых льняных рубахах — белые работяги ангелы в адском пекле в поте лица пекли городу хлеба.
Он проснулся через полчаса, ровно в двенадцать.
Вода в тазу успела остыть. Он зачерпнул сначала в стакан. Вычистил зубы несравненной пастой фирмы «Сарто» — «Ваши зубы станут ослепительно белыми, крепкими, паста приятно освежает полость рта, и даже кратковременное пользование ею предохранит ваши зубы от гниения!». И подумал: а интересно, предохраняет ли она буржуев и от духовного гниения?
Развел мыльную пену, побрился. Протер лицо одеколоном. Причесался. Облачился в выходной костюм.
Взял со стола кожаный бумажник, вынул паспорт, потом вспомнив что-то, паспорт отложил, достал из стекольного ящика продолговатый сверток, полученный сегодня за работу. Открыл один из чемоданов. Запахло чистым бельем, оружием и порохом. Сверток он положил в чемодан и снова запер его.
Вытащив из-под кровати большой мешок, засунул в него оба чемодана, открыл окно, спустил мешок на заиндевевшую крышу. За окном сияло солнце, поверх крыши голубело небо, и он свистнул, будто желая вернуть журавлей, потом затворил окно, завесил его, так и не увидев как из слухового окна вылез паренек лет двенадцати и поволок мешок, оставляя на крыше широкий след.
Человек в затемненной комнате еще раз внимательно изучил свой паспорт.
В тот момент его звали Адольфом Карлсоном.
II
«Не будет у тебя личной жизни, не будет любви», — припомнились Карлсону отцовские предсказания. Отец не пытался его отговаривать, вовсе нет, он честно и откровенно, без каких-либо скидок раскрыл всю тяжесть долгого пути. В общем-то отец ничего не знал, не имел права знать, он находился на первой ступени конспирации, а сын его — на самом верху, дальше просто уж некуда. И, только достигнув вершины, придя в себя от стремительного взлета, сын призадумался над отцовскими словами и осознал их горечь.
Нет нет и нет, заводить семью еще рано, рассуждал он мне всего-навсего двадцать три, а когда эта цифра, как в зеркале, перевернется, обозначив тридцать два, может, тогда пробьет уже час победы.
Но любовь, страсть неуемная, горячка юности, любовь обошла меня, словно соперник-скакун на ристалище Сквозь броню конспирации поразила сердце, пламенем кровь обожгла, сладкой пчелой ужалила… Тут невольно впадаешь в высокий штиль.
Однажды ребенком