Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В такие дни небо было низкое, мутное, со сбившимися темными клочками облаков. Во дворах пахло фиалками и гвоздями, из форточек тянуло кислятиной, щами, кипятящимся в ведре бельем. Потом несколько мелких невесомых капель касались щеки, норовя разогнать всех по домам и опустошить дворы. Как будто кто-то отряхивал кисточку от лишней воды, потом раздумывал, в какую бы краску ее обмакнуть. И целый день низкое серое одеяло нависало над двором, а в гуще свалявшейся мутной ваты изредка гудел самолет.
Мы с Артемом маялись возле дома, потом к нам выбежала из подъезда Лена с ветерком. Вдалеке с палкой в руке возник рыжий Леня, разрумяненный, продолжающий на бегу бормотать про штаб. Возможно, пока мы нерешительно переговаривались, ведьма и пьяница Галя Песня, очнувшись после трехдневного забытья, добрела до окна, приоткрыла форточку. Ее расплывшееся, потерявшее очертания лицо источало яд безделья и полусна. Ей казалось, что она проснулась в Черном городе, откуда нельзя вырваться, где можно только забыться. Она окинула мутным, пустым взглядом двор, заметила нас, сощурила забродившие вишни глаз. И все мы одновременно превратились в большие гири из овощного магазина, как будто пыльная, лысоватая земля до боли притянула нас, лишив всяких сил. Мы забылись, сдались и стали теми самыми бесталанными и пустыми детьми, которых так осуждала бабушка. Часто по праздникам в телевизоре старательно и стройно, вытянув шеи, тараторил песню детский хор: аккуратно стриженные мальчики в белых рубашках, клетчатых жилетках и девочки в клетчатых сарафанах, белых колготках. Расслышав их тоненькие голоски, бабушка возникала в комнате, вытирала о фартук руки, перепачканные в муке, растроганно замирала перед телевизором. Немного погодя, она мечтательно и завистливо изрекала: «Есть все-таки дети с талантом!» А потом обязательно прибавляла что-нибудь про бестолковых, дворовых детей, к которым она с глубоким горестным вздохом причисляла меня. И, словно подтверждая ее слова, как молчаливый и разрозненный хор, мы бездумно брели по дворам, со спущенными гольфами и вытянутыми рукавами кофт.
На ходу мы спорили, разжевывали слова в мелкую кашицу, грубили друг другу, ставя неправильно ударения, заглатывая буквы. Мы жевали листья липы и зеленые ягоды боярышника, подбирали пустые пачки из-под папирос, брали в рот окурки, царапали куском обугленной палки по стене дома, вытирали сопли рукавом, надували пузыри из слюны. Каждый постепенно терял себя, сливался со всеми, повторял общие словечки, брел по луже, втыкал мыс ботинка в землю под кустом шиповника, цокал языком, сплевывал сквозь щелку между передними зубами.
Утомившись, чувствуя во рту привкус пыли и мелкие ворсинки ягод, мы уселись на спинку бледно-голубой облупившейся лавочки, возле дальнего подъезда.
– Я могу смотреть, как самолеты взлетают, сто раз. И еще сто раз, если захочу! – крикнул Славка-шпана. – Самое интересное – отрыв от земли. Это происходит так: только что самолет был на взлетной полосе, тыц, и он уже в воздухе. Сначала вот на столько. – Он показал крошечную щелку большим и указательным пальцами. – Потом все выше. Вот так! – И он изобразил это, сжимая в руке извлеченную из кармана маленькую пластмассовую машинку с одним потерянным колесом. – Вы не видели и молчите! А я много раз видел, – с гордостью добавил он, – потому что мой отец – летчик. Весной он брал меня в аэропорт и показывал самолеты! Они там стояли на площадке. Огромные такие! Серебряные и белые. Пассажирские. И два военных, защитного цвета. Ты не знаешь защитный цвет, потому что ты – девчонка. И никакой ты не художник, – выпалил он мне. – Папа сказал, что наш город построили для аэропорта. Чтобы жили летчики, стюардессы, радисты и пилоты. У меня папа летчик. И я, когда вырасту, стану летчиком. Или самым главным командиром аэропорта. А ты – художник. Будешь разукрашивать остановки. Значит, я главнее.
И мы начали спорить, перекрикивая друг друга. О том, что ночью самолеты летают реже. Славка-шпана ревел, что нет, ночью самолеты летают так же, как и днем. Как и всегда. Лена с ветерком молчала, смотрела туда, где за пустырем и шоссе начиналось поле. И ждала, когда все стихнут и можно будет спокойно сказать. А мы кричали, пихались, вопили до хрипоты, каждый норовил доказать свою правоту рыком. Кто-то, разбуженный, хрипло крикнул на нас с балкона третьего этажа. Потом вредная старуха с клюкой, которая обычно сидит на скамейке, круглый год в войлочных сапогах и в шифоновой косынке, приколотой к волосам черным рядком заколок-невидимок, повелительно провизжала, чтобы мы немедленно слезли и не пачкали лавочку ногами. И погрозила, что вызовет милицию. Милиция – слово с лезвием, резво отрезвляющее и охлаждающее. Милиция – слово-лекарство от рассеянности и накатившей тупости всех, кто превратился в бездомную шайку. Я тут же представила, как бабушка откроет дверь. В фартуке и ситцевом халатике в цветочек, которые она строчила однажды ночью на швейной машинке, грохоча на всю квартиру, яростно вжимая ногой электрическую педаль. Я представила, как начнет опадать и таять ее бесстрашное лицо, когда она обнаружит на пороге меня в бриджах вместе с высоким худющим участковым. Потом, еще более живо, я увидела, как, выслушав историю моих похождений, бабушка начнет медленно превращаться в птицу гнева, страшную птицу с черными крыльями и сдвинутыми бровями, сосредоточенно что-то вспоминающую. Сердце мое бултыхнулось, задыхаясь от смеха, от страха, от смутного предчувствия близости птицы гнева. И я начала панически метаться по комнате вместе с ней, вспоминая, что старый коричневый ремень из толстой, затертой кожи проживает в дедовых брюках от костюма, а они висят в платяном шкафу, пропитанном запахами нафталина и полыни. Другой ремень свит в кольцо и черной змеей отдыхает на полке, под накрахмаленными скатертями, салфетками, вывязанными крючком, ожидая праздника или особого случая, когда дед наденет выходной черный костюм. И эти два ремня совершенно не вызывали опасений. Но был еще тоненький и гибкий бежевый ремень, какими после войны препоясывали легкие платья, желая подчеркнуть талию. Этот ремень скитался по дому, обнаруживаясь то в тумбочке, то в гардеробе и стенном шкафу. Именно он, кочующий, хлесткий, внушал смутную тревогу. И мы, все как один, дружно сорвались со скамейки, вереницей понеслись в заросли вишни и винной ягоды, стараясь не показывать друг другу испуга, тихонько грубя для смелости и сдерживая сдавленные смешки.
Мы неслись под зарешеченными окнами первых этажей, под балконами, вдоль вишен и берез, на бегу дергая за ветки, стряхивая с них мелкие холодные капли. Все как один, на всякий случай, заранее заговорщически понизили голоса, пригнулись, старались не шлепать сандалиями. Потом, по молчаливому соглашению, мы дружно и медленно двинулись по тропинке мимо бокового кирпичного дома, втягивая ноздрями теплые, жареные и шерстяные, такие снотворные выдохи квартир. На ходу наблюдая, как из грузовика выгружают обмотанные в целлофан серо-белые кухонные шкафы. В точности такие же, как и те, что висят на наших кухнях, только новые, с запахом стружек, которыми обкладывают все стеклянное и бьющееся в мебельном магазине, возле каменной остановки. И мы брели, краем глаз выхватывая, как перескакивают одно в другое окна комнат, сонно моргающие, сводимые светобоязнью, жадно хватающие валидол неба форточками.