Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нереально, невозможно близкие голоса из далекого-далекого прошлого затопляют автобус. Сегодняшние случайные слова плавают поверху, как мусор, а знакомые голоса как бы помимо слов вливаются в меня, солоноватые, обжигающие…
Человек двадцать наших партизан. Некоторых я уже услышал, различаю: Косача, Костю-начштаба, Стомму, Рыжего, Столетова…
Костя, наш начштаба — все такой же мальчишеский голос, — вламывается сразу во все разговоры: хохочет, выкрикивает фамилии, клички, нарочито бессмысленные слова («Деда не забыли?.. Столетов, сними нас для истории. У тебя это здорово получается… Дед, ты у кого такую шляпу раздобыл?.. Мэнш!.. Не мешай, жонка!..»).
Да, он такой, наш Костя-начштаба, с ним и среди чистого поля будет тесно: каждого толкнет, обнимет и тут же осмеет. Не очень солидный для своей должности. Двадцать два или двадцать три ему… Было. Но его любят (любили): дело свое понимал, воевать умел. Не хуже Косача.
Косач тут, рядом. За спиной у меня. «Здравствуйте!..» — поздоровался сначала и с Глашей, но что-то прочел на лице Глаши и тут же отделил: «Здравствуйте, Флера!» Вон какая сделалась Глашина рука! Испуганная и твердая. Сидит рядом со мной, очень прямая, напрягшись, я и не вижу, а знаю.
Такой же он громадный, сильный? Голос, во всяком случае, тот же.
Мне всегда хотелось понять: замечает он сам или не замечает эту свою постоянную иронию, порой, казалось, непроизвольную?
— Я ему прямо сказать могу! — голос откуда-то сзади. — Мы его, примачка, из-за печки вытащили, в партизаны силой приволокли, а теперь…
О ком это? И чей голос? Нервный, вспыльчивый. Хлопцы уже подзаводят человека, это у нас всегда умели.
— Секретарша не пустит.
— А ты по телефону ему. Верно, Зуенок? Или телеграммой.
Конечно же, это он, Зуенок. Наш главный хранитель партизанской геральдики. Зуенок всегда помнил, и очень точно, кто в каком году и даже в каком месяце пришел в партизаны. И кто какого уважения заслуживает. Всю семью Зуенка немцы выбили еще в сорок первом, когда он ушел в лес. Именно по его длинным и настойчивым письмам поставлены многие наши памятники. И этот, который мы едем открывать. Я впервые еду: когда мог, глаза были, встречи такие еще не практиковались. А Зуенку так даже доставалось за попытки собрать нас: «Какие-такие встречи? Кому это нужно?»
— До ночи ползти будем с такой ездой! Я на своем хозвзводовском быстрее поспевал.
— О, дед наш к самолетам привык!
Заехать заодно и в Хатынь, хотя это совсем не по дороге в партизанские края наши, — тоже инициатива Зуенка. Для меня это особенно важно — побывать в Хатыни. Хотя что я там увижу? Увижу не то, что там сейчас, а что было. Что оно такое, наши Хатыни, я знаю. Это я знаю…
А хозвзводовский дед все беспокоится, поспеем ли в оба конца, не опоздаем ли. Сколько ему? Стариком он и тогда нам казался. Говорит, как горячую бульбочку ест: сипит, дует, крякает за каждым словом. И неуверенный смешок хлопотливого и добродушного крестьянина. Как-то сумел, собрал Зуенок всех нас, и городских и с района, в этот автобус.
— Ничего, — отзывается кто-то (кажется, Рыжий), — больше нас ждали.
У Рыжего даже ирония обнаружилась в голосе. Послевоенная, наверное. Раньше все над ним подшучивали, а он только посапывал облупившимся носом да обещал: «Вот как двину левой!»
— А какой хоть памятник, а, Зуенок? — спрашивают с заднего сиденья.
— Курган, школьники насыпали.
— А какой бы ты хотел себе? — кричит Костя-начштаба.
— Я что-то не подумал про это, когда ходили — помните? — по горящему болоту. Как на веревке ходили по кругу.
Мельтешат лица в моей памяти, тасуются, и ни одно не накладывается на этот голос с тихим покашливанием.
— Ребяткам все одно теперь. (Дед.)
— Все да не все! (Стомма).
— Под таким, как в прошлом году, я не лег бы.
— Зуенок, учти пожелания! (Костя-начштаба.)
— Нет, а помните Чертово Колено, как ходили по кругу по дымному болоту? Рассказываешь — не верят люди!
Кто это горелое болото, Чертово Колено, вспоминает? Голос с таким знакомым, ласково-хитрым покашливанием. Ведмедь, он?..
Ну конечно же! Какой он теперь, без пулеметных лент через грудь и по поясу? Очень неудобно носить так патроны и непрактично: ржавеют, а в бою вытаскивай по одному, запихивай в магазин, в патронник. Уже для той, для первой мировой войны придумана была удобная обойма: поставил в паз, надавил большим пальцем — и сразу пять патронов в винтовке. Но Ведмедь покорно таскал свое киноукрашение, а сам худенький, сутулый, в очках. Не возле девчат, конечно, его мысли вертелись, как у разбитных, украшенных оружием и ремнями разведчиков и адъютантов, а чтобы хоть покормили. Тетка сразу видела: человек воюет! А может, и тогда кино сидело в чахлой груди Ведмедя? Как-то пошли мы в кинотеатр, начался фильм, и вдруг смешок по залу: «Лев… Ведмедь…» Глаша тихонько воскликнула: «Ой, Флера, наш Ведмедь Лева директор этой картины!»
В кино я обычно с Сережей хожу. Мы заходим в помещение к самому началу сеанса, чтобы не мучилась публика недоумением, зачем незрячему кино.
Сначала Сережа шепотом объясняет, что там, на экране, пока не уловлю, куда авторы гнут, а потом уже я ему помогаю смотреть, слушая фильм, как радио. Некоторые фильмы будто для меня сделаны — все объяснено вслух, громко.
Но когда вдруг замирает зал перед онемевшим экраном — и только дыхание сотен людей, как перед вскриком во сне, — вот тогда включаемся, загорается мой экран. Под внезапные крики, выстрелы с их экрана я вижу свое. То, чего никто не видит…
… — А вы, дядя, тоже партизан? — пристает Сережа к Столетову, который перешел к кабине и теперь, я слышу, сидит напротив меня.
— Тут все партизаны, мальчик. — Вопрос Столетову не понравился. — А ты пионер?
— Конечно, — Сережа тоже возмутился.
— Не вывози дядю своими ботинками, — предупреждает Сережу Глаша. С того мгновения, как она увидела Косача, все в ней, я по голосу слышу, словно затвердело.
— Вы тоже косачевец? — добивается Сережа. Он если пристанет!..
— Э, не-е! — обрадовался вопросу Столетов. — Я из отряда имени Сталина.
Столетов теперь сидит лицом к Косачу, они видят друг друга. Или Столетов, по обыкновению, вверх косит? Глаза его странно косят — к небу, к потолку.
— И