Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вы брали мамин крем, я видела!
Она правда брала – «Балет» стрелял ей в щёку длинным бежевым плевком. Размазывала его торопливо, кокетливо посматривая на себя в зеркало… Теперь Быля на глазах стала белой, как зайчик на правой картинке, никакой крем не поможет. Она даже не догадывается, как брезглива моя мама! Тема немецкого языка закрыта. Мама провожает Былю до дверей в последний раз – и дарит тот самый тюбик крема на прощание.
Теперь я совершенно одна. Буду вести дневник и записывать всё, что приходит в голову. Толстая тетрадь у меня как раз есть.
Чем я отличаюсь от других людей?
1. Люди любят вещи. А я – музыку.
2. Варю её мама чмокает в губки вот так: «Муа! Муа!» У нас такое не принято. Я бы хотела, чтобы мама меня тоже целовала и звала Ксеничкой, а не Ксаной.
3. Все верят в любовь, а я никогда не поверю!
4. У меня руки-крюки, я не могу научиться даже самым простым вещам – вязанию или вышивке.
Пятое отличие я не могу доверить даже дневнику. Потому что никто не ведёт дневник, не думая при этом, что он может попасть в чужие руки. Дневники ведут для того, чтобы их кто-то прочёл.
Полтава, август 1893 г.
Я могла бы родиться в другой семье, в ином роду. Или в нашем же, но не захудалой курской линии, а знаменитой тульской – к ней принадлежала любимая фрейлина Екатерины II, «черномазая Лёвушка». «Вы, школы Лёвшина птенцы» – так сказано в «Евгении Онегине» об одном моём предке по тульской линии. Почему я – это именно я?
Каждое утро просыпаюсь и думаю о том. А начала так делать в Полтаве, куда мы переехали из Ловича. В Полтаву прибыли ночью в карете под названием фаэтон. Шёл сильный дождь, было очень темно, в Ловиче так не бывало.
Я родилась в Царстве Польском, в городе Влоцлавск-на-Висле, а в Лович мы переехали через два года. Приятно произносить это слово – Лович… Оно мне напоминает фамилию красивого офицера, хотя Геничка сказала бы, что рано мне ещё заботиться о красивых фамилиях.
Мне нравятся названия городов: некоторые звучат как музыка. Вот, к примеру, «Полтава» – это удар колокола. Пол-л-лтава, тава!
Из фаэтона я не увидала ни города, ни людей. Только раз отец сказал:
– Мост через Ворсклу. – И добавил: – Дорога идёт в гору.
Впоследствии я долго искала взглядом какую-то гору; мне даже в голову не пришло, что это всего лишь такое выражение.
Свердловск, сентябрь 1980 г.
Ксеничкины дневники я нашла случайно и никому об этом не рассказывала. Они лежали в стенном шкафу, в крапивном мешке. Это я слышала у папы в музее: «После него осталось два крапивных мешка рукописей». Это значит, мешки большие, толстые, серо-коричневого цвета. В моём мешке – аккуратно перевязанные стопки вроде тех, что готовят под переезд. Сначала я подумала, это мамины школьные тетради, но они были уж слишком старые.
Я начала читать не с той тетради, что была сверху, а с той, которую мне удалось выудить из перевязанной шпагатом пачки так, чтобы не пришлось распутывать узел. Потом-то я, конечно, распутала его и теперь развязываю и связываю заново нужную пачку. Некоторые записи – немыслимая вещь! – на французском языке.
Автор дневника – я не сразу сообразила, что это моя бабушка, в честь которой меня назвали, – пишет очень интересно, жаль, что иногда речь идёт о не совсем понятных мне вещах. Я всё равно пытаюсь их понять и мучаюсь, что нельзя спросить у мамы или папы, ведь мне никто не разрешал совать нос в чужой мешок.
Папа редко сердится на меня, но если сердится, то всегда повторяет одну и ту же обидную фразу:
– Скройся с глаз моих, и чтобы духу твоего здесь не было!
В Ксеничкиных дневниках был мой дух, это я сразу поняла. Там начинала жить моя душа.
Полтава, ноябрь 1893 г.
Девочки, с которыми я изредка играю в Корпусном саду, не любят говорить о серьёзном. «Опять Ксеничка разводит философию», – смеются они, а я так дорожу их обществом, что стараюсь лишний раз не расстраивать игру своим несоответствием. Я отличаюсь от подруг, и отличие не в мою пользу.
За годы жизни в Полтаве я узнала многое о нашей семье. Начиная вести дневник, я думала о том, что сперва следует рассказать об истории нашего рода и о тех обстоятельствах, которые привели нас сюда, в Малороссию.
Имею ли я основания вести дневник или для сего нужно быть выдающимся, необыкновенным человеком? Об этом я и хотела бы поговорить с девочками из Корпусного сада, но, верно, не стану. А сестра Геничка – она одиннадцатью годами старше – точно высмеет мои размышления. Поэтому я никому не смею рассказать о своём дневнике и прячу тетрадь даже от мамы. Это довольно нелёгкое дело.
С дневником я не чувствую себя такой одинокой. Ах, если бы я не была самой младшей в семье! Старшие имеют такие занятия, которые мне будут недоступны долгие годы.
Ну, будет себя жалеть! Завтра начну записывать о том, что знаю – из семейной истории, о нашей жизни, родителях, Гене и Лёле.
С богом, любимый дневничок.
На следующий день
В октябре мне исполнилось десять, но я многое помню из раннего детства, даже то, чего не хотелось бы. А то, что связано с историей семьи, папа велит заучивать и рассказывать ему каждый день par cœur[1]. Я считаюсь папиной любимицей и не имею права расстраивать его.
Мой отец, Михаил Яковлевич Лёвшин, вышел в отставку в конце лета 1890 года. Двадцать три года провёл он в Польше – сначала был преподавателем, потом инспектором и, наконец, директором реального училища.
Миша был младшим из тринадцати детей Якова Фёдоровича и Евгении Яковлевны Лёвшиных. Евгения Яковлевна ласково звала его заскрёбышком. Она рано осталась вдовой и, продав за долги родовое имение Фатеж в Курской губернии на реке Псёл, вместе с ним и дочерью Анной перебралась в маленькое приданое именьице в Харьковской губернии. Семья была ограничена в средствах, так что Мишу пришлось отдать на воспитание тётушкам Назаровым, которые жили в Харькове и очень полюбили мальчика. Евгения Яковлевна осталась в деревне с Анной.
Миша в детстве был невысоким, щуплым. Однажды какой-то рослый генерал засмеялся, увидев маленького приготовишку с огромным ранцем, сказал: «Вот так великан!» – и поставил его, как игрушечного солдатика, на высокую каменную тумбу, которая стояла у ворот казармы.
Когда папа рассказывал об этом, он тоже смеялся, как бы отзываясь на давнюю шутку того генерала, но в глазах его вновь стояли слёзы. Я думаю, что свой скромный рост отец переживает как большую обиду. И то, что пошутивший над ним генерал был рослым, лишь пуще растравляет её. Пронизывающий взгляд и густой строгий баритон отца заставляли считаться с ним и на службе, и дома, но ему как будто постоянно нужно доказывать всем свою значимость, серьёзность.