Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не важно – надолго или нет получилось там; важно – что было. Мировая история – не тихое кладбище, мировая история – карнавал. Мировая история должна танцевать: вот что понимают поклонники и радетели Революции.
А если не получится карнавала, то мы сожмем зубами улыбку, как в одном великолепном стихотворении Тасоса Ливадитиса, и эту улыбку уже никто не сможет отобрать.
В прологе к «Книге Мануэля» помянутый Кортасар писал: «Более чем когда-либо я убежден, что в борьбе за социализм… в борьбе против повседневных ужасов надо сберечь единственную решимость, которая принесет нам в будущем победу – страстную, ревностную решимость уже сейчас жить так, как мы хотим жить в будущем, со всей полнотой любви, игры и веселья… Освободившись от всех табу, утверждая и разделяя с другими наше достоинство: жить на земле, где горизонт уже не застлан ненавистью и долларами».
Вот оно то, с чего мы начали разговор, – «любовь, игра и веселье»! Да, именно это должна приносить Революция; и не важно, принесет или нет: иначе куда нам расходовать свою страсть и свою решимость.
…Но боже мой, хоть бы раз она не отравилась своей собственной и чужой кровью. Хоть бы раз…
Захар Прилепин
[1]
Беззаветно преданные защитники Коммуны, те, которые не пожелали пережить гибель самых дорогих своих надежд, укрылись на кладбище Пер-Лашез. Теснимые непрерывно атакующими их войсками версальцев, они боролись всю ночь; один против десяти – вначале, один против ста – потом. Пояс укреплений на кладбище был форсирован, и бандиты генерала Винуа хлынули в некрополь, посреди которого развевалось водруженное на каком-то свайном заграждении все пробитое, изрешеченное пулями красное знамя погибающего города. Снова пришлось вести бой, и теперь уже при дневном свете. Связанные траншеями и окопами, ряды гробниц, за которыми укрылись повстанцы, могли бы послужить им надежным, а возможно, и неприступным оплотом, если бы не недостаток в продовольствии и боевых припасах. Скудная артиллерия, которую удалось сюда втащить, была полностью лишена орудийной прислуги и снарядов. Последние канониры были убиты, давая последний пушечный залп в ту самую минуту, когда в последний раз всходило солнце для этих горожан, загнанных в уголок священной земли, где покоились их отцы и предки.
Было шесть часов утра…
Раздалась скорбная барабанная дробь, и командир этой горстки непоколебимых храбрецов, взявший на себя переговоры с генералами регулярной армии, появился верхом у одной из бойниц блокгауза.
– Безоговорочно! Огонь прекращен на двадцать пять минут, – произнес он, сойдя с коня и облокотившись на одну из остывших и сейчас уже бесполезных пушек, обращенных своими пустыми жерлами к осаждавшему неприятелю, который притаился в двухстах метрах отсюда.
Зловещее слово «безоговорочно» – vae victis[2]всех гражданских войн – было услышано каждым из этих крестоносцев, понимавших, что пробил час погибнуть за веру, которую они исповедовали с оружием в руках. Единодушный, раздирающий сердце возглас: «Да здравствует Коммуна!» – прозвучал в этом царстве тишины и покоя.
– По местам, товарищи! Сделаем перекличку и подсчитаем боевые припасы.
И в то время как по его приказу поспешно занялись двойным подсчетом, человек, который ознакомил остаток нескольких рот, бывших под его началом, с «законом сильнейшего», скрестил руки на груди и спокойно произвел смотр своим товарищам по оружию, неустрашимым, как он, приговоренным, как он.
Он был еще в полном расцвете сил, не старше сорока лет: мощные руки рабочего, горящий взгляд, смелое лицо, высокий лоб. Шапка коротко остриженных густых черных волос подчеркивала снежную белизну усов.
На нем была военная фуражка с шестью золотыми нашивками, какие носили офицеры нестроевой службы; голова под фуражкой повязана полотняным платком, запачканным кровью: неделю назад, во время канонады в Нельи, у ворот Майо, он был ранен осколком снаряда.
– Триста человек, из них двести семь раненых, и тысяча патронов, – раздался чей-то голос.
– Значит, девяносто три бойца, – заметил командир, – и по десяти зарядов на ружье. – Потом, посмотрев на часы, он добавил: – Через четверть часа эти «защитники цивилизации» будут здесь. Пусть каждый из вас, друзья, приготовится достойно умереть.
И храбрецы, после недели боев, падающие от усталости, окоченевшие за дождливую ночь, исхудавшие, перепачканные в грязи, безропотно ожидали смерти, когда уже сделали все, что было в их силах, чтобы победить. Одеты они были во что придется. Наименее отягченные годами, те, которые во время войны с пруссаками служили в сводных батальонах, не участвовавших в боях, были в длинных шинелях коричневого, стального или темно-зеленого цвета, в какой-то странной форменной одежде, делавшей наших ополченцев похожими на иностранных солдат. Самые старые из инсургентов, прежде служившие в гарнизонных войсках или в гражданской милиции, на которых во время осады возложено было обслуживание бастионов и редутов, носили традиционный трехцветный костюм – темно-синий мундир с металлическими пуговицами, штаны того же цвета с ярко-красными лампасами, кепи из той же материи с красной выпушкой и белые гетры; на головном уборе была приколота трехцветная кокарда, которую в прошлом веке народ избрал эмблемой свободы.
Страшны и вместе с тем великолепны были защитники Коммуны в своей окровавленной, грязной, рваной одежде, и все они, как один, ветераны, волонтеры и юнцы, взявшиеся за оружие, – все готовились к последнему, решительному бою!
Тех, которые были слишком изувечены, чтобы принять участие в бою, перенесли в могильные склепы, находившиеся внутри линии обороны; легко раненым позволили сделать еще по выстрелу, и они прятались в глубине рвов или за сваями и турами, защищавшими подступы к этой убогой крепости, созданной экспромтом прошедшей ночью. И наконец, девяносто три бойца, оставшиеся невредимыми, молча сгруппировались вокруг своего командира и, полные решимости, подняв голову, опершись на штыки, ждали врага – увы! – французов, как они, и, как они, пролетариев.
– Стой! Кто идет?
Ответа на оклик часового не последовало. И тут же какой-то парижский рожок прозвучал в тишине восходящего дня.
При этом сигнале тревоги командир отряда бросился в ту сторону, где протрубил рожок, и оказался лицом к лицу с женщиной, которую двое часовых ввели в блиндаж.
– Ты! – воскликнул он, сразу же узнав ее. – Ты?..
Полуобнаженная, измученная, еле держась на ногах, с горящими голубыми глазами на мертвенно-бледном, точно восковом лице, с взъерошенной густой копной рыжих волос, ниспадавших на груди и плечи, она остановилась, нежно прижимая к себе – о, так нежно! – свою ношу, которую несла на перевязи, укутав в шерстяную юбку.
– Да, это я, – наконец произнесла она, – я пришла умереть вместе с тобой, Сардок!