Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Новые идеи вызывают к жизни и новых героев: едва ли не самой важной в романе оказывается история любви знаменитого ордусского физика Мордехая Ванюшина и его жены Магды Гутлюфт. Горькая эта любовь и радует, и заставляет страдать. Магда — неиссякающий источник жизненных сил мужа и одновременно страстный разрушитель человеческой сущности Мордехая.
В романе «Дело непогашенной луны» много любви: неизбежное расставание Бага и принцессы Чжу Ли, трагическая и окончательная развязка отношений Богдана и Жанны, несостоявшееся семейное счастье Судьи Ди и кошки Беседер… Жизнь течет в полном соответствии со старинной поговоркой: злые вредят, а добрые — мучают. И эта самая мучительность обыденной жизни составляет ноющий нерв романа, по напряженности чувств ничуть не уступающего «Делу лис-оборотней», которое до сих пор было самой трагической книгой ордусского цикла.
Седьмая книга… и в ней, как и в прочих, Хольм ван Зайчик все время пишет об одном и том же — о необходимости во всякой ситуации оставаться человеком, соблюдая в себе человеческое, пестуя и оберегая его.
Ольга Трофимова
Учитель предложил ученикам ролевую игру в семью народов и велел выбирать.
— Я буду немцем, — сказал Мэн Да.
— Я буду русским, — сказал Му Да.
— А кто будет евреем? — строго спросил Учитель. Ученики потупились.
— Хорошо, я выберу сам, — сказал Учитель и, поразмыслив, решил: — Евреем будет Аб Рам.
— О нет, Учитель! — в ужасе вскричал Аб Рам. — Пощадите! Я не справлюсь! Может, кто-то другой, более мудрый…
Учитель нахмурился и сказал:
— Справишься. Просто надо очень стараться. Терпением и трудом благородный муж способен преодолеть любое препятствие на пути к совершенству. — Помолчал и добавил: — Игра будет долгой. Все успеют побыть всеми.[1]
Конфуций «Лунь юн», глава 23
Агарь, Агарь!..
Ничего еще не было решено.
По дымчатому зеркалу пруда скользили, выгибая шеи и любуясь собой, лебеди; тонкие черные усы раздвинутой воды медлительно плавали вслед за ними — преданно и поодаль, будто не в силах расстаться и не решаясь догнать. И пахло щемяще, прощально: стынущей водой, опадающей листвой… Вечер. Осень.
Он любил это миниатюрное, тихое и дорогое кафе, спрятанное в маленьком парке так, как прячутся дети — «Ой, ты где? Ой, я тебя потеряла! Ах вот ты где, маленький мой, за кленчиком!» Чуть ли не каждый день он приходил сюда вот уж несколько лет; порой дважды в день, и в завтрак, и в ужин. Пока тепло — сидел на открытой террасе у самой воды, в холода — внутри… Он был молод, но привычками уже напоминал старика. Он понимал это, понимал, что слишком рано становится рабом умильно сладких мелочей и мучительно сладких воспоминаний; наверное, так мстил ему мировой закон равновесия, давно предощутив, что он — нарушитель в главном, и потому смолоду стараясь припечатать его к монотонности хотя бы в пустяках.
Но как не прийти сюда? Здесь так красиво…
И очень больно.
Именно там, где ему особенно нравилось бывать, он особенно остро ощущал, что все это — не его. Чужое. Чуждое. Он любил местечко, где родился, до слез; у него до сих пор щемило в груди, когда он, посещая Варшау, случайно оказывался неподалеку от дома, в котором снимал свою первую городскую комнату, и первые городские улицы его жизни, улицы той поры, когда он с изумлением начал ощущать себя самостоятельным (прежде он и ведать не ведал, что это такое), вдруг стелились под ним теперешним; он обожал миниатюрный благодушный Плонциг, однако ничего не мог с собой поделать. Он чувствовал постоянно, что он не отсюда — и между всем, что мило сердцу, и самим сердцем разинута вечная трещина с острыми, зазубренными краями. Иногда он пытался представить, как же счастливы, сами того не понимая, бесчисленные те, кто может любить свой маленький мир без мучительной, точно зубная боль, раздвоенности, любить его, как свой, будучи с ним в единстве, словно еще не рожденный ребенок в материнском чреве. Ребенок ведь тоже не осознает, как ему безопасно и уютно, и понимает, чего лишился, лишь когда исторгается вовне.
Ему казалось, уже от одного ощущения этой теплой нераздельности можно быть добрым и всем все прощать…
Представить не получалось. Он был этого лишен.
У всех — дом, у него и таких, как он, — пристанище.
Обман чувств это или реальность? Мания или точное понимание? Он не знал. Но с каждым годом все сильней пилил и сверлил сердце назойливый древоточец: чувство, что ничего своего у него здесь нет.
И не будет.
И если будет, то не здесь.
К соседнему столику степенно прошествовал, с чисто польской уважительностью неся перед собою живот, серьезный пожилой господин с красивой, со вкусом одетой и выверенно украшенной драгоценностями дамой; так носят бриллианты лишь те, кто к ним привык. Господин этот тоже частенько ужинал здесь; не зная, как зовут господина и его спутницу, кто они и где живут, он тем не менее уже около двух лет раскланивался с ними. И сейчас он тоже приподнялся со своего стула и вежливо коснулся пальцами шляпы. Дама, не поворачивая головы, с мимолетной приветливостью улыбнулась в пространство, плавно перетекая в своем платье до пят к привычному месту; дорогая ткань вкрадчиво и ритмично шуршала, словно лебедь чистил перья. Господин чуть кивнул.