Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гринау – интеллектуал, – надменно заключил мистер Копторн-Слезинджер. – К несчастью, со мной в доме проживает пара-тройка таких же. Его друзья. На мой взгляд, Гринау дурно влияет на учеников». Мистер Копторн-Слезинджер считал себя идеальным примером высказывания «mens sana in corpore sano»[4] – истинным духом английского джентльмена, заключенным в тело греческого бога. Правда, с коротковатыми ногами и выступающей вперед нижней губой, придающей лицу мистера Копторн-Слезинджера сходство с лососем.
Дик и вправду собрал вокруг себя компанию единомышленников. В этот круг входили: Партингтон, будущий историк; Гай, прочитавший всю классику Золотого века и страстно увлеченный изучением средневековой латыни; Флеттон, человек выдающегося ума, который довел искусство ничегонеделания до невероятных высот, коих еще не достигал никто из учащихся колледжа Эзопа. Четверка закадычных друзей представляла собой довольно любопытное зрелище – Дик, маленький, темноволосый и нервный, Партингтон, сплошная округлость (с круглыми, как две луны, очками на круглом же лице), Гай с деревянной старческой походкой и Флеттон, копия диккенсовского мистера Джингля[5], такой же тощий и длинный, со смешной гримасой на лице. «Шайка уродливых бездельников», – цедил сквозь зубы при виде ребят мистер Копторн-Слезинджер, уверенный в своем божественном великолепии.
В компании верных друзей Дик мог бы чувствовать себя абсолютно счастливым. (По большей части так и было.) Интеллектуально дополняя друг друга, ребята с успехом обсуждали любые вопросы. В ходе этих бесед они в непринужденной форме еще больше расширяли свой кругозор. И все же временами Дик чувствовал странную тоску. Ему чего-то не хватало в общении с друзьями. Но чего именно? Тоска, словно скрытый недуг, отравляла жизнь. Причиной бурного проявления загадочных симптомов стал лорд Фрэнсис Кварлс.
Фрэнсис Кварлс обладал потрясающей внешностью: широкий, как у быка, лоб, обрамленный вьющимися локонами, достойное античной статуи тело. Чего стоила его манера взирать на окружающий мир сквозь полуопущенные веки, эта сонная надменность! Он в действительности представлял собой то, чем мнил себя мистер Копторн-Слезинджер, и разделял неприязнь последнего к Дику и его друзьям. «Трусливые безбожники», – презрительно называл их Кварлс. Он всегда грудью вставал на защиту Бога, Веры и Англиканской церкви – неотъемлемых атрибутов аристократии. Кварлсы считали Господа чуть ли не членом семьи, и недостаток веры воспринимался ими как личное оскорбление.
Дику исполнилось шестнадцать. Шла середина летнего семестра. Стоял один из замечательных дней, когда на небе ни облачка и яркий солнечный свет особенно безжалостен к старинным зданиям. Их почтенный возраст и тихая грусть являли разительный контраст с буйством летней природы. Ученики колледжа Эзопа беззаботно веселились в тени овеянных столетиями камней. «О будущей не мысля части, играют резво меж собой»[6], – нельзя не вспомнить замечательные строки Грея.
Дик бесцельно прогуливался по квадратному двору, образованному стенами зданий, и невольно любовался окружающей красотой – смотрел на золотисто-серую часовню с резкими геометрическими тенями, черневшими между контрфорсами, разглядывал великолепные сооружения из розового кирпича, выстроенные в тюдоровском стиле[7]. На крышах в ярких солнечных лучах блестели флюгеры, где-то с шумом вспархивали голуби. На Дика с новой силой напала тоска, и сегодня, на фоне всей этой благодати, ему было особенно тяжело.
Неожиданно из темной пасти туннеля, в конце которого скрывалась маленькая дверь (одна из двух, расположенных по краям жилого корпуса), на свет вышел человек. Это был Фрэнсис Кварлс, облаченный в белую фланель и солнечное сияние. Он возник перед глазами Дика, словно откровение, – яркий, красивый, стремительный. У Дика перехватило дыхание, сердце екнуло, желудок сжался, слегка закружилась голова. Гринау влюбился.
Фрэнсис прошел мимо, даже не обернувшись. Он шагал с гордо поднятой головой, сонно глядя из-под полуопущенных век. Фрэнсис удалился, и для Дика померк солнечный свет, любимый квадратный двор превратился в тюремный «колодец», а голуби – в отвратительных поедателей мертвечины. Позади раздались приветственные возгласы Партингтона и Гая, но Дик молча ушел прочь. Господи! Как же он ненавидел этих ребят, их желтые, некрасивые лица, их жалкую, глупую болтовню!
Несколько недель после происшествия во дворе с Диком творились странные вещи – впервые в жизни он взялся писать стихи. Один из сонетов начинался так:
Он снова и снова повторял про себя фразы «с холмов Аркадии» и «божественному слуху наслажденье» и после долгих размышлений решил оставить первый вариант «для своей лиры вдохновенье» – он более гладко и мелодично ложился в строку. Какой замечательный вышел сонет! Почти, как у Китса[8]. Нет, даже лучше – ведь Дик сочинил эти строки сам!
Дик избегал общества Гая, Флеттона и Партингтона. Прежние друзья стали ему отвратительны. Их разговоры (в те редкие моменты, когда Дик заставлял себя вслушиваться) казались лишенными смысла. Он часами просиживал один в своей комнате. Задачи по математике, которые Дик с легкостью решал до судьбоносной встречи с Кварлсом, оставались нетронутыми: он перестал их понимать. Вместо этого зачитывался романами и поэзией миссис Браунинг[9], а в перерывах писал собственные полные неистового восторга стихи.
После изнурительной борьбы со своей трусостью Дик наконец отважился послать Фрэнсису Кварлсу записку с приглашением на чай. Когда последовал довольно сухой отказ, Дик разразился слезами. Последний раз он так сильно плакал в глубоком детстве. Дик неожиданно стал очень религиозен. Отныне он каждый вечер целый час, стоя на коленях, молился. Молился яростно, исступленно. Умерщвлял плоть строгим постом и бдениями. В своем религиозном порыве он дошел аж до самобичевания – по крайней мере пытался. (Ведь невозможно как следует отхлестать себя прутом в крошечной комнате, битком набитой антикварными безделушками, без риска что-нибудь расколотить!) Дик чуть ли не половину ночи проводил, стоя посреди комнаты нагишом в самых невероятных позах и пытаясь причинить себе боль. Затем, когда печальная процедура самоистязания завершалась, он вывешивался из окна, прислушиваясь к тихим звукам июльской ночи и с упоением впитывая ее теплую бархатную черноту.