Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реальность абсурдна уже потому, что цена жизни — грош, люди — дешевка, их можно бросить на смерть в Афганистан, можно в Чечню, можно в Ирак. «Вот и усыпана вся земля вокруг талисманами, амулетами, крестами, ладанками да иконками. На судьбу-злодейку надейся, а сам не плошай — и ворон выклевывает глаза, самое вкусное». В реальности герои обречены на обман. Если не оболгали их подвиг и не надсмеялись над ним при жизни — надругаются потомки над памятником. Все битвы оболганы и потому проиграны, независимо от исхода.
В текстах Рагозина много абсурдного, но это пародия на литературу абсурда, которая является лишь логическим продолжением реалистического искусства, возомнившего себя сиамским близнецом действительности. Разве не реалистичен рассказ о превращении человека в насекомое? Конечно, сожители неприятно удивились, что родственник в соседней комнате потерял человеческое обличие, но смирились — жить-то надо как-то дальше, жизнь продолжается. Ешь, пей, веселись, на хорошенькой женись. Что страшного в том, что на каком-то листке бумаги человек превращается в нелюдь? Тут сама реальность превращается из человеческой в насекомую. Обрастание хитиновым покровом становится не метафорой, но условием выживания. Иначе загрызут. «Прежде трусливый и грустный, он бы теперь перегрыз горло всякому, кто встал бы на его пути. Зря, что ли, я всю жизнь тянул лямку, горбатился?»
Мы присутствуем при изысканной порке. Литературе задирается подол и хорошенько достается обнажившимся правилам, по которым пишутся книги. Автор издевается не над разлученными любовниками, но над непреложными законами сюжетостроения, гласящими, что любовников нужно разлучать. Все, что обычно тщательно маскируется, припудривается, — здесь доводится до гротеска. То, что в литературе выдается за ноги, — здесь оказывается протезами, на которых пускаются в пляс. Танец от этого не становится менее виртуозным, наоборот.
У живущих нет читателя. Зато литературные герои обречены на пристальное внимание, избалованы им. Рагозинский литератор Хромов сокрушается: «Мастерство писателя, говорил он, определяется умением создать героя, которому читатель не захотел бы сочувствовать и сопереживать. Увы, это почти невозможно. Какого злодея, какого зануду ни выведи, какую ничтожную душонку ни опиши, читатель все равно в конце концов проникнется симпатией и с неприязнью встретит любую попытку автора избавить мир от своего злополучного создания, хотя бы отправив его в путешествие на планету в созвездии Близнецов». На страницах водят карнавальный хоровод все эти Уховы, Горловы, Носовы, Авроры, Сапфиры, Раи, Розы. И как пародиен литературный маскарад героев — так пародийны все сюжеты, ходы, истории.
Это напоминает конструкции скульптора Жана Тэнгеле. У его механических монстров все, как у настоящих полезных машин, — рычаги, шестеренки, моторы. Машины эти ухают, пыхают, стучат, гремят. Вертятся колеса, двигаются рычаги — но вся это рьяно работающая груда железа не делает ничего из того, что должна делать машина. Это не механизм, а тотальная пародия на цивилизацию, претендующую на осмысленность. Эта машина в привычном понимании не делает ничего. Она делает просто искусство. Все литературные приемы в текстах Рагозина яростно не делают то, для чего придуманы. Слова делают просто прозу.
Еще это пародия на литературную гордыню, претендующую на соперничество с Богом в создании живого мира, пародия на образ автора-рассказчика, на этого демиурга-всезнайку. Пародия на сознание, предполагающее возможность «я». Написавший о себе «я» — надевает маску, литературное первое лицо сразу начинает строить образ первого лица. «Важно не то, каким меня представляют другие, а то, каким я представляю себя. Без этого маскарада никакое творчество невозможно. Голый писатель — нонсенс!»
Если это притчи, то об искусстве, о соотношении реальности и слова, бумаги и смерти. О невозможности умереть в тексте. И наоборот — «по законам военного быта невыразимое в словах подлежит уничтожению».
Смерть на странице, бумажная кончина — пропуск в литвечность. Все эти приглашенные на казнь иваны ильичи, офелии, мадам бовари, мисюси, Цинциннаты спасутся, в отличие от пишущего и читающего эти строки.
Не подлежат тлению по своей природе сами записанные слова, а не только надетые на них маски.
«И в конце портретной галереи ждет маска смерти». Сама смерть в литературе — только маска смерти.
Притча разрушает себя, потому что путник, мытарь, блудница, смоковница вдруг начинают осознавать себя тем, кто они есть — словами. Словесная материя выходит на уровень самоосознания, рождается verbum sapiens.
Разрушить маскарад — снять маску. У Рагозина слова снимают с себя маски. Маску героя. Маску описания природы. Маску диалога. Маску рассказываемой истории. Слова перестают притворяться персонажами, пейзажами, диалогами, повествуемой историей, потому что живые, они сами по себе являются героями, природой, речью, историей. Так в опере отпадают за ненадобностью затейливые декорации, хитроумные сюжеты — и остается голос. Освобожденный от оков фабулы голос и есть само искусство.
Фальшивое литературное пространство распадается, происходит саморазрушение нарративной лжи, упраздняется все надуманное, искусственное, идут поиски настоящего, и текст разлагается на первосущное, неразложимое.
«Открылась дверь-тварь». Тварный мир, где живые твари — слова, фразы, детали. Подлинность детали делает ее на мгновение истиной, правдой, мимолетной реальностью. Реальны не придуманные фигуры, а сами слова. Настоящие персонажи прозы Рагозина — мимолетности, из которых и состоит плоть непреходящего. Мимолетности — и есть те неразложимые первосущные элементы рагозинской прозы, главные герои, бессмертные живые существа, которые живут именно там, куда ушел от игрушечного палача набоковский Цинциннат.
Тайна не в том, как погибла Ляля, героиня «Тройного прыжка», «по заключению компетентной комиссии, под воздействием гравитации не справившись с туловищем», а в рождении тварей-слов.
«Есть на поле боя подвижные островки тишины, циник скажет — проруби. Их невозможно предвидеть, их не опознать со стороны. Попадаешь в них внезапно и безрассудно. Кругом немой вихрь разящих всадников и распоротых пехотинцев, беззвучно моросят стрелы, дрожит тетива, кони встают на дыбы, разевая пасть, — ты не слышишь ничего, кроме тонкого мелодичного перезвона. Это длится не дольше минуты».
«— Извини, — сказал он, улыбаясь, — я вспомнил, как мы с тобой искали в парке сокровища и нашли в овраге, под прелой листвой, одноногий манекен, у которого из всех дыр текла вода».
«Чуть поодаль группа юных гимнасток в розовых трико изогнулась в сострадании, как веточки коралла».
«Кувшин с фруктовой водой, ходя по кругу, возвращал себе прозрачность и пустоту, как стихотворение, произнесенное много раз подряд».
«Раструб вьюнка проглотил пчелу, но, поперхнувшись, выплюнул».
«Часовые встречают зарю криком „стой, кто идет!“»
«Из дыры мохнатого тапочка лезет, как подосиновик, большой палец с накрашенным ногтем».
«Рассказывают, что порой буря выбрасывает на берег целые миниатюрные города с зубчатыми стенами, домами, ажурными башнями, узкими мощеными улицами, людьми, перебегающими от двери к двери, с повозками, груженными мукой и пряностями. Но такие города недолговечны, они исчезают, расползаются, простояв на солнце не больше четверти часа».