Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот сейчас, сидя у дверей своей камеры, я мысленно представил себе, как все то, о чем рассказывал мне горбун, происходит с Суховым. Я никогда не видел Сухова, только слышал его голос, да и то очень редко, когда у нас была редкая возможность перекинуться парой-тройкой слов, хотя мы и сидели через стенку, в соседних камерах. Знал я, что и у него, как и у меня, было еще два подельника и, так же как и у меня, одному из них было 15 лет. Родом они все были из Краснодара, а сидели за то, что убивали водителей такси и частников и угоняли их машины. У них, если мне не изменяет память, так же как и у нас, было по делу девять трупов. Вот так, в думах и воспоминаниях, забыв обо всем, я просидел у дверей своей камеры смертников до самого подъема. Что же представляла собой камера смертников центральной тюрьмы города Баку? Это было серое и мрачное, почти квадратное помещение, где-то четыре на четыре метра. При входе справа на цепях висели узкие нары, при подъеме их пристегивали к стене огромным замком, а при отбое опускали на маленький табурет, вмурованный в пол. В левом углу от входа параша, крышка которой прикреплена к ручке цепью толщиной с детский кулак. Между этими двумя непременными атрибутами любой тюремной камеры страны на высоте в два человеческих роста находилось окно, если его можно так назвать. Как мне раньше казалось, окна существуют для того, чтобы в комнату проникал свет, в этой же камере мои понятия на этот счет резко поменялись, ибо свет из окна не поступал. Огромное количество решеток полностью преграждало свету доступ в камеру. Никогда нельзя было понять, глядя по привычке на окно, какое сейчас время суток: день или ночь? И только строгое расписание быта корпуса смертников позволяло ориентироваться во времени. Камеру же освещала маленькая лампочка, которую я, так же как и дневной свет, не видел никогда и которая, даже из симпатии к арестанту, ни разу не перегорала за то время, что я находился в этой камере. Она располагалась где-то высоко над дверью, утоплена в глубокой нише и тоже зарешечена. Таким образом, в камере был постоянный полумрак, дававший понять ее обитателю: ты еще не в могиле, но уже и не на этом свете. Камера являлась своего рода промежуточной станцией на пути в мир иной. Сейчас я, конечно, могу себе позволить иронию по отношению к быту камеры, где я тогда находился, тогда же, конечно, мне было не до иронии. С самого подъема, как только поднимались нары, начиналось хождение – четыре шага к стене и столько же обратно до двери. И так каждый день. Мне кажется, что за те полгода, находясь в строгом уединении и вышагивая взад и вперед, я прошагал расстояние от Земли до Луны. Единственный раз в сутки камера открывалась, когда выводили на прогулку. Это мероприятие было всегда после отбоя. Открывалась кормушка, я просовывал в нее обе руки, на них клацали наручники, и только тогда открывалась дверь. На прогулку меня всегда сопровождали трое: один офицер и двое солдат внутренней службы, которые давали многолетнюю подписку о неразглашении места службы. Со стороны могло показаться странным, как четыре человека, шагая по коридору, не издают даже малейшего шума? Объяснение заключалось в том, что пол в коридоре был покрыт толстым, толщиной в две ладони, слоем резины, а сверху еще постелена дорожка из плотного материала. За исключением времени принятия пищи и еще некоторых моментов в коридоре стояла гробовая тишина. Связь с внешним миром производилась только через одного человека – о нем чуть позже. Целый день часовой был обязан маршировать по коридору, и он же нас кормил, когда привозили баланду. Что нужно приговоренному к расстрелу человеку? На мой взгляд – исходя из моего печального опыта, – две вещи: курево и место для движения. Помимо положенной по закону для подобного рода осужденных осьмушки махорки, которой в аккурат хватало на четыре скрутки, из корпусов приносили общак. Но делал это всегда один и тот же человек, и, как то ни странно, этим человеком был сам исполнитель смертных приговоров. Звали его Саволян. Я на всю жизнь запомнил это имя. Для приговоренных он был буквально всем. Человек этот был настолько независимым, что не подчинялся даже начальнику тюрьмы. Как мне удалось узнать много позже, люди подобного рода занятий всегда подчинялись напрямую Москве и никто, помимо московского начальства, не являлся для них авторитетом. Это была особая категория людей – палачи. Меня очень интересовали критерии, по которым их отбирали, и эта заинтересованность, я думаю, понятна. Я и подобные мне находились в абсолютной зависимости от них. Сам Саволян был ниже среднего роста, но хорошо сложен и мускулист. Глубокие морщины вокруг глаз и складки, которые пролегали около носа и рта, выдавали его возраст. На вид ему было далеко за пятьдесят. Хмурый взгляд, дрожащие руки, молчаливость вполне соответствовали его профессии. Все обитатели смертного корпуса знали, что кормушка на дню открывается четыре раза – три раза для принятия пищи и один раз для защелкивания наручников перед прогулкой. Дверь же открывалась один раз и только ночью, – днем она не открывалась никогда. Самыми тягостными минутами были минуты ожидания прогулки после отбоя. И когда дольше обычного приходилось ждать конвой, мысли в голове проносились как шальные, обгоняя друг друга, ибо время вывода на прогулку совпадало со временем вывода на расстрел. При мне, пока я находился в этом корпусе, расстреляли четверых. Сухов и цыганенок, его подельник, к счастью, были последними. Мне кажется, что смерть человек чувствует каким-то спящим до времени шестым чувством… Каких только не приходило мыслей каждый день в тот период времени с отбоя и до начала прогулки! Бывало, приходилось часами сидеть у дверей камеры и прислушиваться к малейшему шороху, а иногда часами шагать по камере, призывая эту самую смерть как манну небесную. Я вспоминаю, как с самого моего водворения в эту камеру я целыми днями напролет просиживал на корточках возле двери. Перед этим, сразу после суда, получился у нас с мусорами небольшой хипиш и мне сломали ребро. Так вот, сидя у дверей камеры смертников, я даже не чувствовал боли телесной. Ребро так и срослось, крест-накрест. Много позже, когда мне делали операцию в Туркмении, в городе Чарджоу, врач-хирург после операции спрашивал меня, в каком же Богом забытом месте я находился в тот момент, когда получил подобную травму. Однако страх был сильнее боли. Мне кажется, что казни страшнее этого ожидания трудно придумать, потому что человек наказывает себя сам, постоянно психологически настраиваясь на неминуемый скорый конец. В моем случае апогеем ожидания этого самого конца были те доли секунды, когда я в наручниках выходил из камеры и внимательно смотрел на руки конвоя – нет ли наготове еще одной пары браслетов на ноги. Видя отсутствие кандалов, я облегченно вздыхал и успокаивался ровно на сутки. Так продолжалось 5 месяцев и 26 дней, пока на 27-й день, ближе к вечеру, я не услышал шум открываемой двери, такой непривычный в это время, зловещий и загадочный. Я замер на месте. Точно помню, что вся моя жизнь каким-то образом промелькнула передо мной как на экране, с быстротой мысли. Я каждый день представлял этот момент и ждал его, а когда он пришел, был не готов ко встрече с ним. Так в жизни бывает очень часто. В этот момент я как бы раздвоился. Один Заур говорил: «Все, это конец». Другой не говорил ничего, он, затаив дыхание и надежду, молчал. Да, затаив таинственную, ни на чем не основанную надежду. Именно тогда я понял и ощутил, что последней умирает действительно надежда человека.