Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, отступать было некуда; и, как это ни удивительно, уже самые первые мои наброски дали отличный результат.
В «Жизнеописании Иоганна Каспара Лафатера, написанном его зятем, Георгом Гесснером» (Винтэртур, книжный магазин Штайнера, 1802 г.) я наткнулся на одно место, показавшееся мне столь необычным, что я немедленно сделал выписку. И что же говорит зять?
Завершив трапезу и неукоснительно выполнив все данные ему поручения, писец Лафатера, напевая и посвистывая, отправился к себе в комнату. Оттуда он незаметно проник в кабинет Лафатера, удобно расположился на диване и пустил себе пулю в сердце.
Позднее, изучая в Государственной библиотеке Берлина каталоги отдела рукописей Центральной цюрихской библиотеки, я обнаружил, что под номером 26 даже имеется объяснительный документ, написанный Лафатером в связи с вышеуказанным происшествием: «Отчет Лафатера о самоубийстве его писца Энслина».
Словно взявшая след ищейка, я устремился в Цюрих. Отчего застрелился писец? Перед моим внутренним — магическим! — взором тотчас замелькали соответствующие, полные драматизма картины!
Вообще поездка пришлась весьма кстати, поскольку обещала смену обстановки. Дело в том, что, еще работая над своей последней книгой, я заметил одну крайне неприятную тенденцию: описывая ситуации, в которых волею судьбы оказывался сам и которые мне выпало лично пережить, я почти сразу начинал зверски скучать, ибо роль по большей части была достойна какого-нибудь жалкого бухгалтера. Другое дело — писать о незнакомом, непрожитом. Оно оживает лишь в тот момент, когда ты его создаешь. Создаешь свою реальность.
В Цюрихе я собирался задержаться всего на несколько дней. Но вовсе не с тем, чтобы оттуда снова вернуться в Берлин. Нет, конечной точкой моего маршрута был Вюлишхайм — уютное местечко в зеленой, некогда абсолютно девственной пограничной полосе. За мою последнюю книгу «Кочевники расставаний» мне присудили Вюлишхаймскую почетную стипендию. Там, в провинциальной тиши, я и надеялся спокойно посвятить отпущенное мне время сближению с Лафатером.
21-е, вечер. — Прогулка по Цюриху. Узенькие тротуарчики, веселая суета: красные фонари, антикварные лавочки, множество магазинчиков по продаже швейцарских ножей… и никакого сыра. Растянутые над улицами гирлянды вымпелов, цвета швейцарского флага. На обратном пути случайно свернул на Шпигельгассе. Прошел немного вверх по улице — очутился на Брунненплатц. Слева, еще прежде, чем успел прочесть надпись на доске, я увидел его — дом Лафатера.
Прислушался к внутреннему голосу: не услышу ли чего-нибудь? Пока тихо. Только где-то в баре играет оркестр. Набил трубку и оглядел местность. Сюрприз: Бюхнер и Ленин, если верить мемориальным доскам чуть меньших размеров, также какое-то время проживали на Шпигельгассе. Возможно, пригодится: гении и безумцы (кто есть кто, разговор отдельный) — близкие соседи. Я и по себе это знаю! Внезапная одержимость некой идеей, не дающая сомкнуть глаз до утра. Genius loci.[2]Но все же, прошу вас, поосторожней с ярлыками!
Между прочим: почему, собственно, этот переулок зовется Зеркальным — Шпигельгассе называется Шпигельгассе? Надо бы выяснить!
Перед тем, как вернуться в отель, я решил сделать небольшой крюк. Наблюдение: как только наступает ночь, властителями города становятся дома, незаметно, но неумолимо захватывают они переулок за переулком. Фасады домов — это старые, безумные лица Цюриха. Окаменевшие физиономии, которые видел еще сам Лафатер. Двери и ворота — все поглощающие, а по утрам вновь исторгающие наружу рты. Глаза — это окна. Опущенные веки — закрытые ставни. Наверху, в мансардах, еще горит свет. Там кто-то думает, размышляет. Разболтавшаяся кое-где черепица. Звездная ночь. Божественная. Но холодная.
22-е. — На лице библиотекаря легкое недоумение, которого я поначалу не могу себе объяснить. Протягиваю бланк заказа через стойку, а библиотекарь, покачивая головой, достает заранее приготовленные бумаги и тетради. Внезапно я чувствую неуверенность. Спрашиваю, все ли в порядке.
— Да, конечно. Просто удивляюсь…
А вот вам причина его удивления: десятилетиями рукописи Лафатера лежали нетронутыми, никто не проявлял к ним интереса. Теперь же их популярность заметно возросла. Он листает книгу заказов и демонстрирует мне, что на ближайшие дни параллельно со мной подала заявку на те же материалы некая госпожа доктор. Так-так. Придется четко разграничить время, однако он постарается передвинуть госпожу доктора на вторую половину дня.
Я кивнул, хоть и не без легкого беспокойства: неужели кто-то еще пишет о Лафатере? Секунду размышлял, не стоит ли сообщить о литературном замысле, приведшем меня сюда, затем махнул рукой и двинулся к своему рабочему месту. За дело!
Ф.А. Лаф. Ед. хранения М 26
Отчет касательно Готвальда Зигфрида Энслина, из Гросс Энгерсхайма, что в Людвигсбурге, от 6 апреля 1779 г.
Уважаемый господин мэр!
Высокочтимые, высокородные, достойные и благочестивые господа!
Что написать мне вам, находясь в том неописуемом состоянии, коему виной случившаяся трагедия, вспоминая о которой я по-прежнему не в силах совладать с дрожью в руках? Ах, простите мне, достойнейшие вельможи, если спутаю я обстоятельства или последовательность фактов сей печальной истории, которая тем не менее навсегда оставит неизгладимый след в моей памяти. Ах, простите меня, что вследствие страха, подавленности и прочих сопутствовавших обстоятельств не смог я уже вчера составить подробнейшую картину совершенного в моем доме преступления во всей беспощадности природы его, дабы пролить на происшедшее хоть какой-то свет.
Мой писец, Готвальд Зигфрид Энслин из Гроссэнгерсхайма, что в Людвигсбурге, сын досточтимого, давно почившего священнослужителя, был мне рекомендован господином школьным учителем Хартманом из Людвигсбурга и представлен мне прошлым летом, когда я проезжал через Вюртембергшен.
Разобрать почерк в некоторых местах оказалось задачей не из легких. Дело продвигается медленно — во многих случаях текст приходится подолгу расшифровывать и подвергать анализу, принимая во внимание различные варианты написания и прочтения. «Гросс Энгерсхайм» — это, очевидно, «Гросс Ингерсхайм» (если верить атласу из общего читального зала, куда я заглянул во время обеденного перерыва).
Да и вообще: многое написано так же, как произносится. Только вот вопрос — как оно произносится?
Например, библиотекарь, с которым я время от времени вступаю в разговор, весьма комично выговаривает букву «х». Собственно, он ее и не произносит, а вместо этого словно разворачивает рвущийся наружу звук и с хрипом его проглатывает. Скажем, слово «хорошо» в его устах превращается в 'орошо. Так что слушать его довольно забавно.
Пару минут я приглядывался к нему, и хотя на лице его можно было прочесть излишнюю заносчивость, в общем и целом человек этот показался мне вполне пригодным для службы. Возможно, немного горделивым, но в меру…