Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Послушайте! Вы что, не слышите меня? – бросает таксист резким тоном.
– Простите, я немного… отвлекся. Что вы говорите?
– Я спросил, досталось ли вам что-нибудь?
– Простите?
– В сегодняшней лотерее, приятель… В рождественской лотерее. Выиграли ли вы что-нибудь?
– В этой лотерее – нет. Но в другой мне выпал главный приз.
Таксист снова поворачивается ко мне. Он сверлит меня глазами и с выражением, средним между недоброжелательным и насмешливым, отчетливо говорит мне издевательским тоном:
– А может быть, ваш номер уже вышел.
Я чувствую новую волну холодного озноба.
– Почему вы мне это говорите? Вы о чем?
Он не отвечает мне. Он поворачивается к рулю и возвращается к своему журчащему бормотанию.
– Ко мне она все время жопой поворачивается. Рождественская лотерея, я имею в виду. Ладно, я солгал: мелкий выигрыш в тысячу дуро[5]с хвостиком, но поскольку я поставил тридцать две тысячи песет, то это я, как и каждый год, сел в лужу… И главный приз в Теруэле, а не хрен собачий.
– Да уж…
Почему он сказал, что мой номер вышел?
Не важно. О чем я до этого размышлял? Мы по-прежнему не двигаемся. Тошнота прошла, и я уже могу уйти. Давай вылезай. Выбирайся из этой чертовой ловушки и от этого дядьки – сущего наказания.
Поразмыслив получше, я решил подождать еще немного.
Но если максимум через пять минут пробка не рассосется, я выхожу из машины.
Вне всяких сомнений.
Ясно, как божий день.
На этот раз по правде.
А если все равно, стану я ждать или побегу? Если уже слишком поздно и ничего нельзя сделать, чтобы спасти меня? Успокойся, Пачо, ты и не из таких переделок выбирался, старый шакал, наверняка, хотя сейчас ты ни одной из них и не помнишь; подумай о чем-нибудь другом.
По радио, боковые колонки которого демократично долбят мне в оба уха, какой-то кретин отпускает глупости рождественской тематики, столь же близкие мне, как Вторая мировая война.
– Конечно, laztana.[6]Если ты хорошо вела себя с aitas,[7]а я уверен, что это так, то Olentzero[8]принесет тебе все игрушки и все те замечательные вещи, что ты у него попросила. Ну-ка, посмотрим, ты была хорошей девочкой, Ирати? Правда ведь, хорошей?
– Нормальной.
– Как это – нормальной? Может быть, немного непослушной?
– Да… Osaba[9]Хосеба говорит, что да.
– А почему osaba Хосеба так говорит?
– Потому что я не даю ему трогать себя под одеждой и не хочу целовать уродливую куклу, которая живет у него в штанах.
– А, ладно… Понятно… Мне сообщают, что линию разъединили… А теперь по просьбе наших симпатичных слушателей из исправительного дома для несовершеннолетних с камерами-одиночками под названием «Дитя Земли» в Гальдакао передаем вильянсико[10]в ритме румбы в исполнении группы «Косто де Агосто» – «Пастушки идут на погром».
Так тебе и надо, ярмарочный шарлатан; хорошенько тебе досталось, назойливый болван. Тебя настолько застало врасплох наивное признание Ирати, что у тебя даже голос поменялся: вместо фальшивого тона галантного пердуна он стал похож на голос петуха Фогхорна Легхорна.[11]
А у похотливого дяди Хосебы будет незабываемое Рождество несколько лет подряд: педофилия в прямом эфире – это да, это хороший подарок от сукина сына Оленцеро.
Мне тоже явно было на что пожаловаться.
Кто бы мог подумать? Да пошел он, этот угольщик, пьяница из Гипускоа, над которым я столько раз смеялся в связи с патетической кампанией националистов, которые хотели заменить помпезных, но очень уж не баскских царей-волхвов на деревенщину, страдающего аутизмом, выкопанного из легенд долины, затерянной в глубокой Гипускоа, – хороший плеоназм. Золото, ладан и мирру заменить на навоз из-под осла этого урода?
Галисийский олух никак не комментирует рассказ про osaba, любителя маленьких девочек; вероятно, объяснение ангелочка Ирати превышает его способность концептуального осмысления. А это пожалуйста: он оживлен муравейным ритмом потрясающей рождественской румбы и снова положил руку на спинку переднего пассажирского сиденья, барабаня по пластиковому покрытию пальцами с длинными заскорузлыми ногтями, – похоже на лапу хищного животного, – и я не могу этого вынести.
– Простите. Не могли бы вы это прекратить?
– Что – это?
– Вот это: тук-тук-тук пальцами.
– Ухты, какой чувствительный! Простите… А радио, оно вам тоже мешает?
– Тоже… но меньше.
– А я его не могу выключить: оно замолкает, только когда я глушу мотор. Конечно, если хотите, я заглушу мотор совсем…
– Нет, нет! Даже и не думайте! Послушайте, откровенно говоря, у меня не самое лучезарное настроение…
– У меня тоже, сеньор… Я бы сейчас предпочел в баре сидеть или, например, за покупками ходить, как все эти бездельники, тоже Бога проклинать в пробке, но по-другому… А ну-ка! Все, как бараны, устремились в «Корте-Инглес». Интересно, во сколько я смогу туда пойти, скажите мне, а? Так я вам сам скажу: когда не останется ничего, кроме дерьма, которое другие не взяли; беда мне, как всегда.
Тут надо мной, видно, кто-то сжалился, и этот уникум прерывает свой монолог, выстроенный на античеловеческой логике, позволяя мне избежать приступа истерики, – прервал, чтобы снова зажечь отвратительный окурок своей дешевой сигары. Сероватый, плотный и едкий дым, готовый потягаться с радиоактивным облаком Чернобыля, снова распространяется по зловонному салону такси. А у меня с собой нет табака, я оставил пачку «Бэнсон и Хэджес» в «Карте полушарий», возле компьютера с исповедью социопата и бутылки «Гленморанжи», когда понял, какие события грядут, и поспешил к музею.
– Простите, у меня не осталось табака. Нет ли у вас сигареты или какой-нибудь «Фариас»,[12]может быть? – спросил я, тщательно изображая покорность.
– Ишь как… У меня только это есть. И я вам эту штуку не отдам, хоть она маленькая и вся обсосанная… Сказать вам честно, даже если б у меня и было, я бы вам не дал: я не разрешаю курить в такси. И делаю исключение, только если пробка и нервы разыгрались… и только для самого себя, разумеется.