Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть больше столетия назад (фонограф появляется в 1877 году, а уже к 1892 году один только оркестр дирижера и композитора Джона Филипа Сузы сделал около 1770 записей[5]) произошла одна из самых радикальных перемен формы существования музыки – из социального события, неизбежно связанного с участием нескольких человек, она превратилась в переносное удобство, в объект и, как итог, в товар.
У этого процесса много импликаций, и о них мы будем говорить позже; сейчас нам важно зафиксировать то, что смена формы существования музыки привела к еще одному фундаментальному сдвигу: сделавшись переносной, мобильной, музыка стала популярной.
Понятие популярной музыки возникает в середине девятнадцатого века в связи с развитием нотопечати. В то время, впрочем, никакой особенной, известной нам ныне, четкой границы между популярной и «высокой» музыкой не проводилось. Профессиональные американские музыканты позапрошлого века предпочитали пользоваться определением «хорошей музыки» (good music), под которое подпадало все, от танцевальных новинок и до концертных пьес, звучащих в престижных залах; популярным было то, что игралось чаще всего[6]. Понятие популярной музыки обретает негативные коннотации только тогда, когда оно начинает ассоциироваться с музыкой массовой, а это происходит именно в тот момент, когда средства звукозаписи и звуковоспроизведения делаются повсеместными и доступными.
Почему нам здесь так важна музыка популярная? Просто в силу ее распространенности. Когда-то звучащая музыка маркировала контекст, в котором она возникает, как особенный, ныне она все чаще становится знаком повседневности, ныне она повсеместна, первазивна и, по словам Жака Аттали, «неизбежна, как будто в мире, лишенном смысла, периферийный шум делается все более и более необходим для того, чтобы создать у людей ощущение защищенности»[7]. Утверждение это может показаться излишне парадоксальным, но вот пример: после террористической атаки на Всемирный торговый центр британская Независимая телевизионная комиссия едва не отозвала лицензию у компании Independent Television News за то, что та поставила в новостной эфир кадры обрушения башен, сопроводив их музыкой. Музыка была подобающей случаю, торжественной и скорбной, и, однако же, комиссия сочла данный жест «отвратительным и безвкусным» («sick and tasteless»)[8]. Смысл этой истории в том, что музыка ныне не воспринимается как маркер торжественного события, она – в чистом виде повседневность или же низовое развлечение, и единственным подобающим сопровождением возвышенного отныне является тишина; компания нарушила это правило и, таким образом, тривиализовала трагедию, за что и поплатилась. Тишина – и это хорошо знает любой городской житель, выезжающий за пределы своей среды обитания, – всегда неуютна, странна, интересна, то есть так или иначе особенна, чего не скажешь о шуме, чьим частным случаем является музыка, которая больше не беспокоит, которая – возвращаясь к высказыванию Аттали – создает для нас ощущение защищенности, впечатление того, что «все в порядке», поскольку «все как обычно».
О различии в словоупотреблении «популярной» и «поп-музыки» мы поговорим позже; пока нам нужно определить, хотя бы примерно, чем популярная музыка отличается от всей прочей (проблематичность этого понятия маркируется даже грамматически – ему невозможно подобрать антонима: если вот это популярная музыка, то как называть всю остальную? Непопулярной?) Профессор Ричард Миддлтон перечисляет критерии, с помощью которых традиционно описывают популярную музыку: она «низкая»; она «не что-то другое» (как правило, не фолк- и не классическая музыка); она ассоциируется с конкретной социальной группой; и она распространяется с помощью средств массового производства и/или на массовом рынке. Нетрудно увидеть, что все эти описания так или иначе делаются с властной позиции, то есть с позиции групп, претендующих на обладание более высокими художественными притязаниями[9]. Известный британский музыковед, теоретик и бывший клавишник нескольких танцевальных и ритм-энд-блюзовых групп Филип Тэгг предлагает выделять ее по следующим, более нейтральным критериям; согласно ему, популярная музыка:
1) создается для массового распространения среди обширных и социокультурно гетерогенных групп слушателей;
2) хранится и распространяется в неписьменном формате (имеется в виду отсутствие нотной записи);
3) возможна только в индустриальной монетарной экономике, в которой она становится товаром; и
4) в капиталистическом обществе является объектом законов «свободного» предпринимательства, согласно которым в идеале следует продавать как можно больше как можно меньшего наибольшему числу потребителей (as much as possible of as little as possible to as many as possible)[10].
Два первых этих критерия изоморфны двум из четырех аристотелевских «причин», второй и последней (т. е. материальной и конечной, или телеологической, «из чего» и «для чего»)[11]; при желании третий критерий можно считать аналогом третьей аристотелевской причины, а именно того, «откуда начало движения», и, таким образом, у нас не будет лишь ответа на вопрос о сущности этого явления, что, собственно, не случайно: о популярной музыке можно сказать многое, но только не то, чем она является (она всего лишь «не что-то другое», если пользоваться определением Миддлтона). Как бы там ни было, нам пока достаточно и трех начал, потому что они хорошо локализуют музыку, которой прежде не было, то есть музыку современную.
Два тесно связанных между собой фактора – наличие популярной музыки и возможность существование музыки как товара (буквально на материальном уровне – как физического носителя с записанным на нем музыкальным произведением) – вызывают к жизни необходимое нам «во-вторых», а именно еще один естественный для нас и неслыханный прежде и, стало быть, современный феномен: наличие массовой аудитории, обладающей возможностью и средствами влиять на производителей музыкального товара, то есть в каком-то смысле «заказывать музыку». Помимо того, что данный факт породил на свет две дисциплины – музыкальную социологию и культурологию, – он интересен еще и тем, что полностью опрокидывает старую и почтенную схему секулярного восприятия музыкального сообщения «от автора через исполнителя к слушателю», долгое время имплицировавшую абсолютную семантическую ничтожность мнения финальной инстанции этой схемы, то есть аудитории. Джозеффо Царлино, один из виднейших музыкальных теоретиков Ренессанса, сообщая в 1588 году о современных ему музыкантах, что «бесстыдные и гнусные слова, содержащиеся в их кантиленах, часто развращают целомудренные уши слушателей»[12], следовал давней, восходящей еще к пифагорейским воззрениям традиции, согласно которой слушатель – это пассивная инстанция, являющаяся своего рода игрушкой в руках музыки и музыкантов и слепо повинующаяся сообщению, заключенному в музыкальном произведении, каким бы оно ни было. Гегель, вслед за Кантом полагавший музыку искусством беспредметным[13], а потому не заслуживающим особого внимания, утверждает, что музыка успокаивает и идеализирует сопереживание слушателя[14]; слушатель и здесь продолжает оставаться в пассивном залоге. Музыка – субъект, слушатель – объект, такова непреложная схема данного рода отношений. И внезапно приходит слушатель, который не просто чего-то требует, но который требуемое получает, ставя, таким образом, под сомнение автономию музыкального произведения. Это вызывает раздражение среди профессиональных операторов институциональных музыкальных структур. Теодор Адорно, один из главных музыкальных теоретиков двадцатого века, считающийся отцом музыкальной социологии, марксист и гегельянец, выказывает возмущение подобной властью слушателя (которую он интерпретирует как капиталистический трюк, порожденный «ложной дифференциацией» поп-музыки) сразу с нескольких позиций: музыка, подчиняясь требованиям слушателя, оказывается неспособной выражать свое подлинное, имманентное содержание, а объекты искусства делаются наградой потребителю за то, что он вообще согласился иметь дело с культурой[15]. Все это в итоге приводит к появлению музыкальной индустрии, обслуживающей интересы потребителя, а не музыки[16].