Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кузя ревел на всю улицу, а бабушка, вызволяя, причитала: «Срам, срам, срам!» И много уже позже не находила слов для описания, рассказывая лордобайроновскими: «С тех пор он стал неузнаваем, как от печали, он поблек».
Жуткий, конечно, случай, начиная с которого и поминая впоследствии Фрейда, Кузя постоянно искал надежное пристанище хотя бы для малой своей части, для уязвленного органа.
Однажды, лежа на оттоманке, нога на ногу, вылепил из пластилина большой палец ступни. Бабушка сразу схоронила его в особую шкатулочку, изредка доставала полюбоваться, а перед кончиной не забыла напомнить, чтоб положили с нею в гроб.
Трудно сказать, насколько удался Кузе этот палец, но родные, постановив, что быть ему скульптором, отправили в художественную школу. Учились там в основном девочки, и все они – от двоечниц до отличниц – были влюблены в него. Даже забубенное имя звучало дня них вполне мелодично. Не говоря уж о громкой фамилии – Бубен.
Впрочем, сам он, угнетенный детским неврозом, не подозревал об этом – до поры до времени. Как-то посреди восьмого класса хорошистка Женя пригласила в Большой театр на оперу «Евгений Онегин». В антракте, будто взрослая дама, она поругивала певцов, декорации и самого композитора, отчего здорово выросла в глазах Кузи.
На улице, как во время дуэли, была холодная, снежная зима. Они долго катались в метро по кольцу, не разнимая ладоней, которые так вспотели, что почти расплавились, превратившись в один восковой комок. Женя, называя его ласково Бубликом, говорила, что совсем не стесняется и не робеет. Мол, Кузя живо напоминает ей братца: «Он умер, когда я еще не родилась». Но в голосе ее слышалась хрипловатая с надрывом придушенность, словно у Татьяны Лариной, когда та пела о верности на век.
Наконец они вышли из устремленного в депо поезда. На станции ни души, и странное ощущение в ветреном красномраморном зале, будто все здесь сейчас позволено и возможно. На эскалаторе Женя огляделась и вдруг присела. Откидываясь на зубастые ступени, потянула его за руку.
Он не знал, как поступать, а Женя, разворошив теплые трусы, рейтузы, платье, быстрым шепотом направляла: «Выше, выше, Бубличек. Ну, вот так! Ты поймешь, когда нужно выскочить»… Было ужасно ответственно – вовремя понять! Кузя только и думал, как бы не ошибиться. Он выскользнул скоропостижно и ловко, точно из класса на уроке биологии.
Еще ступени не подравнялись, а они уже натянули штаны. И, дико хохоча, скакнули с эскалатора, перепугав дремавшую дежурную. Это и запомнилось более всего. Вообще Кузе понравилось, поскольку случилось быстро и кончилось весело.
В школе они вели себя как мало знакомые, если не считать тайных взглядов, от которых спирало дух. Вскоре Женя назначила записочкой свидание в ближайших Машковских банях, узнав каким-то образом, что мужское душевое отделение закрылось на ремонт, и все без разбору моются в женском.
Сначала туда заходила Женя, вывешивая полотенце с райскими птицами на дверь кабинки. Кузя занимал соседнюю и, проворно раздевшись, перешныривал через кафельную стену – прямо в объятья.
Мылись они долго, часа по три. И часто, раз пять в неделю. Исследовали друг друга в подробностях. Иногда готовили уроки и засыпали, обнявшись, на банкетке. Такое странное бытие напоминало о Чистилище, которое в своих границах казалось бесконечным. Хотя всему положен внезапный предел…
Женя рассказала, как прошлым летом завлек ее в гости и лишил невинности знакомый лейтенант Шайкин. Эта история до того потрясла не терпевшего насилия Кузю, что он возненавидел военных. К тому же забыл запереть на крючок дверь своей кабинки, и они едва не попались. Именно какой-то младший офицер обнаружил, вперевшись, одежду без хозяина и тут же доложил банщице. Кузя едва успел одолеть стену, разодрав впопыхах грудь, отчего на всю жизнь остался шрам в виде стрелки, указующей точно на сердце, выдаваемый впоследствии за след поножовщины.
Ремонт, конечно, затягивался, а Кузя уже настолько умаялся от нескончаемого лазания да мытья с катанием, что вдруг завшивел и подцепил куриную слепоту, отнимавшую зрение с заката до восхода солнца, – не стало для него, так сказать, зари и свету от огня. Особенно в бане глаза шалили, плохо различая объекты. Ну, точно как в чистилище…
К счастью, мужское отделение сдали перед экзаменами. Удивительно, как Кузя справился с ними, не оставшись на второй год.
В голове его тогда все смешалось – опера, Женя Онегина, физика, эскалатор, чистилище, лейтенант, алгебра. А один лишь взгляд на Машковские бани, теперь снесенные, долго еще повергал в нервное истощение и сумеречную слепоту.
С юных лет Кузю встречали, где бы ни появился, как своего в доску – земляка и единоплеменника. Постоянно принимали за кого-то знакомого, безмерно родного и дорогого – брата, друга или милого товарища. Иногда даже, приглядевшись, вспоминали о животных – любимом псе, кошке, а то и лошадке…
«Наш козлик!» – сказала как-то абхазская тетка на Пицунде, указав оранжевым пальцем. А под Сухуми к нему подошел снежный человек, спустившийся на минутку с гор за сигаретами «Прима», и едва не увлек по-родственному в какие-то дебри.
Конечно, в свои его зачисляли большей частью внешне, по виду. Да он бы и сам, пожалуй, не сказал, каков в сущностных глубинах. В целом его отношение к себе имело древний соборный характер, очень завися от суждения окружающих.
Он путешествовал всегда с гитарой, помогавшей обжиться среди новых людей. Его репертуар по тем временам был довольно изысканным – американские духовные песни-спиричуэлс про исход из Египта и марширующих в рай святых, русские романсы, вроде печального «Прощания с умершей возлюбленной», а еще «Йестердей» и «Беса ме мучо».
В пионерском лагере «Соколенок» на голом острове Березань, где расстреляли некогда лейтенанта Шмидта, он уместно пел о корнете и поручике, представляя себя то Голицыным, то Оболенским, хотя, вероятней всего, оказался бы в другом стане. Но, возможно, и там и сям приняли бы за своего.
После торжественной линейки сварили на костре в громадном котле портвейн с яблоками. Довольно быстро все напились и наелись. Кузя к тому же попробовал закурить, отчего голова резво поплыла на одинокой весельной шлюпочке в сторону Турции.
Очнулся он на узкой полосе берегового песка – в обнимку с пионервожатой Зоей, которая тоже слабо понимала, что и как. Над ними нависали крутолобые, поросшие убогими кустами скалы, а совсем близко, под носом Кузи, поскольку лежали они бесстыдным валетом, вздымался, как трибуна, говорящий Зоин лобок. «Кажется, ты лишил меня цело… – прозвучало задумчиво и нараспев, – мудрия».
Кузя встрепенулся, даже огляделся и, не заметив ни того ни другого, здорово струхнул. «Или это в прошлую смену? – зевнула Зоя, разворачиваясь. „Так или иначе, а теперь мы перед Богом муж и жена“, – говорила расслабленно, но вполне уверенно, будто посвященная не только в устав пионерской организации, но и в некий высший, вселенского порядка.