Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со временем метеорологи стали обращать внимание на климатические аномалии — вплоть до сошествия ледников и резкое повышение температуры, доходящей до 300 градусов по Фаренгейту.
Тут бы стране и хана. Но, волею иных судеб, начался массовый исход физиков, которые из-за жары не могли продолжать работу в лабораториях, а в условиях некогда, как-никак, умеренного климата вентиляторы по штату не полагались. Кроме того, кем-то, кто пожелал остаться неназванным, было переправлено за рубеж столько-то миллионов тонн нефти и кубометров газа, что, несомненно, несколько разрядило атмосферу. Помню, в одно прекрасное утро, еще порядком не отряхнувшись от сна, я ощутила живительную прохладу и легкое дуновение ветерка, который донес до меня первые несмелые удары кайлом. А чуть погодя все грянуло разом и как оглашенное сорвалось с места. Уставшая от безделья история брала реванш. И все-таки я, медленно и неохотно, зачем-то (зачем?) просыпалась.
Вольно мне тешить себя надеждой, что в неприятии созидания я все же не одинока. И даже самой природе можно приписать некую осмотрительность. Я не говорю о таких грубых в своей массовости катаклизмах, как астраханская чума или искусственный голод на Украине. Я о другом. О каких-то до мелочей просчитанных актах, разящих именно ту, затерявшуюся в людском бедламе, деятельную, то есть хворую особь. Я об изысканной избирательности.
Смеркается и светает. Облака розовеют и покрываются синим свинцом заката. За окном громыхают кайлом, словно рушат столбы мироздания; проталкиваясь в земное нутро, долбят бетон отбойными молотками. Опустошенное время блуждает по городу, не находя пристанища. В том не отчаяние, но тоска. Взглянешь — и сразу же отвернешься. Родился еще один человек и тут же заплакал. А ты качаешь его в колыбели и говоришь: ничего-ничего, человечье дитя, как-нибудь да прорвемся, что бы там ни было — все поправимо, кроме смерти.
Она долго лежала, уставившись в дальний угол, где свисали гирляндами паутины, расположенные одна над другой, этажами. По поведению пауков невозможно было понять, который из этажей для жизни удобнее. Возможно, это зависело от высоты бреющего полета насекомых. Хотя насекомых в спальне не наблюдалось, поскольку они, не выдержав духоты, издохли. А бедные пауки валялись в своих гамаках в спертом стоячем воздухе и мерно раскачивались, воображая себя висящими на ветру. У кого тощее брюхо слиплось, у кого ноги без живота прямо из шеи растут. Но в основном пауки — бестелесные и прозрачные. Некоторые вообще иссохли от ожидания. И уйти не уйдешь, и остаться — обречь себя на погибель. «А я уже ничего не жду, — сказала она. — И в этом мое спасение». Полежав и помаявшись еще какое-то время, она нырнула головой вниз, пошарила под кроватью и выудила оттуда книгу, покрытую хлопьями пыли. Дунула на обложку — и по комнате заметалось серое облако. Она несколько раз от души чихнула. Протерла книжку подолом ночной сорочки (на обложке проступило название), взбила подушку, улеглась, поправила одеяло и стала читать:
Побег
Ловя пустоту в том месте, где прежде торчала дверная ручка, Степан Пиздодуев услышал, как с той, лестничной стороны поворачивают в замке ключ. Он развернулся на каблуках, опрометью рванулся к окну и — выпрыгнул.
Благо его квартира помещалась над палисадником в бельэтаже. Степан отпружинил от тугого куста, приземлился и, уже на бегу, отодрал от штанов прицепившийся сзади репейник.
Он знал, что времени у него мало и что, если не предпринять должных мер, завтра все будет кончено, и он будет мертв. Пиздодуев увидел Колонный зал Дома Союзов, где он когда-то стоял в карауле в ногах у великого поэта Закидайло, и свой выплывающий из дверей на плечах лягушатников, покачивающийся над головами гроб. Он увидел толпы народа, который запруживал площади, улицы, влезал на столбы и машины, чтобы крикнуть поэту последнее отчаянное «прощай»; и отовсюду — из репродукторов, со сцен и трибун — лились его строки, которые подхватывались на лету, повторялись на все лады, пелись заунывными голосами, точно молитва. У Степана защемило в груди и помертвел затылок.
Ввиду государственной важности уже случившегося и того, что неминуемо должно было за этим последовать, Пиздодуев рванул прямо в Кремль. Но за первым же поворотом, засандалив лбом в стеклянную стенку киоска «Табак Пресса Табак», он столкнулся нос к носу с лягушачьим лицом, которое по-отечески кротко улыбалось Степану с первой страницы газеты «Вся Правда». — «Нет, пожалуй, что и не в Кремль», — подсказал внутренний голос. И Пиздодуев метнулся на мостовую, призывно, будто регулировщик, размахивая руками. Скользя по асфальту лысыми шинами, с писком притормозила черная «Волга». Но прежде — немного о предыстории.
Герой
Хотя та драма, о которой пойдет речь, носила характер не лирический, но государственный, в центре ее оказался поэт. Оказался не по прихоти обстоятельств, не в силу свободного выбора, а потому, что был в нее втянут, втянут буквально и крайне двусмысленно — без отдаленного, хотя бы туманного представления о «почему» и «зачем», без малейшего понимания первостепенности и в то же время незначительности своей роли, заявленной в самом конце списка героев.
Итак, по порядку.
Раньше в миру поэт был известен под родовым именем Федот Данетот. Фамилия произошла от названия деревни Данетотово, в которой поэт был рожден и провел детство и годы отрочества. Этот факт не прошел бесследно: Федот слыл в народе как «почвенник», то есть любил все исконное, почвенное. Фамилия «Данетот» подходила ему как нельзя больше — он был и вправду какой-то «не тот». Во-первых, писал стихи, как мы уже знаем. И, во-вторых, часами лежал на траве, посасывая соломинку, и смотрел в небо, как будто хотел увидеть там то, чего здесь, на земле, не было.
Вскоре после того, как Федота забрали в Москву (о чем — позже), он взял себе псевдоним — Степан Пиздодуев. Как писали тогда критики, односельчане имели обыкновение называть его «пиздодуй», а он в силу своей неиспорченности счел, что это слово фольклорное, а значит, и подходящее, поэтическое. Что же касается «Степана», то так звали его прапрадеда, основателя рода, который, по слухам, был еще большим пустозвоном, чем его праправнук.
В отличие от других, примелькавшихся нам поэтов, изъеденных ремеслом и недугами, но с лицами, отточенными в поколениях, — внешность у Пиздодуева не была «поэтической»: ни дать ни взять мордоворот со свинцовой челюстью и лиловатой стальной щетиной. Горькая складка у рта — единственное, что роднило Пиздодуева со всей этой плеядой, которая, вопреки ею самой данным зарокам, не только выжила, но и пообтерлась, притерпелась к самой себе, что ли.
Горечь в лице Степана была результатом его скорбных раздумий, а не безликого бремени, который ввели в обиход классики прошлого.
Уныние проникало в стихи, отчего, листая томики Пиздодуева, вы представляли человека тщедушного, малохольного и даже, пожалуй, подволакивающего одну ногу. Ничуть. Пиздодуев был атлетически сложен, силен, с аршином в плечах, колесом в груди, но — с доходящим порой до чесотки лирическим зудом.