Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А затем из этой бескрайней пустоты, звучащей бесконечной бездны, которая была одновременно больше, чем вселенная, и являлась самым сердцем вселенной, — из этого ничто вдруг появилось нечто, родилось в роскошной муке, словно капля. Ничто не могло быть на свете меньше, ничто не могло быть удаленнее, чем эта капля пустоты, чем это семя света; эон за эоном двигалась она вперед и подросла лишь на малейшую долю. Но вот наконец смыслы и силы вселенной начали собираться вкруг нее, вкруг отпрыска и отпечатка их собственного многотрудного пути, и капля отяжелела; капля стала криком, крик посланием, послание — ребенком.
А сей прошел сквозь замкнутый порядок сфер, сквозь небеса, которые, одно за другим, растворялись на его пути подобием театральных кулис. Потревоженные звезды оглядывались на крик, когда он возглашал очередное слово, очередной пароль, и отходили в сторону, чтоб дать ему пройти; юный, могучий, распущенные волосы отброшены назад, а в глазах горит пламя, он ступил на грань восьмой сферы и остался стоять на переполненном причале.
В путь, в путь. Он так далеко успел забраться, что та пропасть, в которой он обрел свое начало, пустота, объемлющая бытие, усохла внутри него и стала всего лишь семенем, каплей. Он забывал пароли, каждое сказанное слово, едва оно слетало с губ; он был закутан в пройденный им путь, как в теплые одежды, тяжелые и теплые. Века, зоны спустя, пережив немыслимые приключения, став забывчивым, неразумным, старым, в конце концов, кораблем, или поездом, или на самолете он доберется. Куда? С кем он должен будет там поговорить? Кому адресовано послание, кого должен разбудить этот крик?
Поднимаясь на борт корабля, он все еще помнил об этом. Он поднялся на борт: толпа на причале с бормотанием расступилась и дала ему дорогу; он ступил на палубу, он взял в руки нити, канаты. Он вышел в море под знаком Рака, надувшийся ветром парус нес этот знак на себе; потом у него на нок-реях объявились два сияющих огня, что это было — Кастор и Поллукс? Spes proxima: далеко, далеко-далеко повернулся синий агат, молочно-тусклый самоцвет.
Нужно только помолиться ангелу-хранителю, когда ложишься спать, говорила его двоюродная сестра Хильда, и я всегда просыпаюсь именно тогда, когда мне нужно проснуться: так она говорила. Она говорила, что просит, чтобы ее разбудили в шесть, или в семь, или в семь тридцать, а потом засыпает, представляя себе часы со стрелками на нужных цифрах, а когда открывает глаза, именно на этих цифрах они и стоят.
Он так не умел, да и не слишком-то верил, что Хильди умеет, но — что он мог ей возразить? Может быть, это как с Петром, который никак не мог научиться ходить по воде: он смог бы делать так же, как Хильди, если бы только ему достало веры, но веры ему как раз и недоставало, а если он проспит, то опоздает к мессе, и что в результате получится, страшно даже представить; священнику, вероятнее всего, придется обратить к пастве свое печальное и большеротое, как лягушечье, лицо, и задать вопрос, не сможет ли кто-нибудь взять на себя обязанности служки; и какой-нибудь мужчина в рабочей одежде выйдет к нему, поддернет штанины и опустится на колени на нижней ступени, где должен был бы стоять он, но проспал.
Так что просыпался он по звуку медного будильника, четвероногого, а над циферблатом гонг, и два молоточка лупят в него поочередно, как будто будильник сам себе пытается вышибить мозги. Получалось так громко, что в первые секунды он даже не воспринимал звук как звук, ему казалось: это что-то другое, всемирная катастрофа, он вскакивал и садился в кровати, прежде чем до него доходило: это будильник, который надрывается что есть мочи и шествует на своих коротеньких ножках к краю письменного стола. Птичка, его двоюродная сестра, начинала возиться на соседней кровати, под одеялом, и застывала снова, как только он гасил звук.
Он проснулся, но встать никак не мог. Он включил ночник в изголовье кровати; на матовом стекле абажура сумеречный пейзаж, и еще один абажур, внешний, прозрачный, на котором нарисован поезд. Под лампой лежала книга, раскрытая, обложкой вверх, так, как он ее вчера оставил. Он взял ее в руки. Промежуток между тем временем, когда нужно проснуться, и тем, когда нужно вставать, он почти всегда заполнял отложенной с вечера книгой. Ему было одиннадцать лет.
Пройдет много лет, и Джордано Бруно будет часто и неизменно с радостью вспоминать свое ноланское детство. Оно часто всплывает в его сочинениях: неаполитанское солнце на золотых полях и виноградники, окружившие со всех сторон гору Чикала; кукушки, дыни, вкус mangiaguerra, густого и темного местного вина. Нола была древним городом, расположенным между Везувием и горой Чикала; даже и в шестнадцатом веке видны были руины, оставшиеся от прежней, римской Нолы: храм, театр, маленькие, непонятного назначения склепы. В начале века в Нолу приезжал Амброзии Лев, чтобы срисовать план старого города, окружность городских стен, двенадцать башен, и попытаться обнаружить ту геометрию, на которой, как считал Лев, были основаны все античные города.
Бруно вырос в слободке под названием Чикала: четыре-пять домишек, притулившихся снаружи к древней городской стене. Его отец, Джоан, был старым солдатом, бедным, но гордым, он получал пенсию и держал огород. Он часто бродил по горным склонам и брал с собой сына. Бруно помнил, что с зеленого бока Чикалы старик Везувий показался ему голым и неприветливым; но когда они стали взбираться на Везувий, он оказался на поверку таким же зеленым и возделанным, и виноград там был такой же сладкий; а когда, ближе к вечеру, они с отцом оглянулись на Чикалу, на то самое место, откуда пришли, Чикала выглядела пустынной и каменистой.
На суде Бруно сказал, что именно тогда открыл для себя, сколь обманчива бывает видимость. На самом же деле он открыл нечто куда более значимое для всей его позднейшей мысли: он открыл Относительность.
Поезд на абажуре, согретом светом лампы, потихоньку тронулся в путь сквозь сумеречный пейзаж. На часах было уже без скольки-то там шесть. По будням месса начиналась в шесть сорок пять, и на этой неделе он должен был прислуживать каждый день; после того, как отслужит воскресную заутреню, ежедневные перейдут к кому-то другому, а он станет прислуживать только по воскресеньям, и будет взбираться вверх по лесенке часов, пока не доберется до вечери в одиннадцать. А потом опять начнется неделя непроглядной утренней тьмы.
Этот порядок действовал только в одной-единственной церквушке, стоящей с обшитыми доской стенами в ложбине, и придумал его приходской священник, чтобы наилучшим образом использовать тех пятерых или шестерых служек, которые находились у него в распоряжении; но для самих, мальчишек он был столь же непреложен, как законы природы, как течение самой по себе мессы, про которую священник говорил, что она будет не действенна, если выпустить из нее хотя бы одно слово.
Мальчиком он видел духов в окрестных березовых и лавровых рощах; однако умел он также и сидеть, терпеливо и внимательно, у ног отца Теофило Ноланского, который учил его латыни и законам логики и тому, что мир круглый. В своих «Диалогах» Бруно иногда снабжает того персонажа, в чьи уста он вкладывает собственную философию, именем этого самого священника: Теофило. А в De monade, своем последнем объемистом латинском стихотворении, он пишет: «Искони, с детских лет, велась моя борьба».