Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что изменилось? Сегодня он вдруг пришел в себя, как будто вырвался из липкой тяжелой комы, и ужаснулся, оглядевшись. На него нахлынули воспоминания, о которых он, казалось, давно забыл. Они были до одури неприятны.
Знаете ли вы, как самые страшные сны однажды становятся явью, слава медленно, но неуклонно затмевает Божий дар и крадет саму возможность творить, а хищные руки фанатов, как когти, вонзаются в плоть и губят душу? Жуткое ощущение – собственной загнанности и зависимости: от продюсеров, звукозаписывающих компаний, фанатов, женщин, наркотиков. От самого себя. Беспомощный пленник незримой тюрьмы, из которой немыслимо бегство.
– Ты помнишь, ублюдочный покойник, еще недавно тебя называли символом свободы шестидесятых? – произнес он вслух, глядя в зеркало на свое кошмарное отражение, и отрывисто расхохотался. Эхо голоса жалобной птицей пролетело по гулкой, пустой квартире и угасло где-то в гостиной. – Теперь ты абсолютно мертв. Тебя нет. Совсем нет! Все только иллюзия… Это отражение! Это имя! Даже смерть!
Он горько усмехнулся, собрался с силами и от всей души плюнул в сторону зеркала. Отвернулся от него, сел на пол, отхлебнул еще виски.
Странная штука жизнь! Чем свободнее и раскрепощеннее ты выглядишь извне, тем больше хозяев и тюремщиков окапываются внутри тебя, незримые миру: детские комплексы, страхи, зависимости… Они запирают душу на тысячи замков, не оставляя никакой возможности для творчества. Чем сильнее внутренние демоны, тем труднее им сопротивляться, продолжать дышать и писать. Тем больше появляется и внешних цепей. Замкнутый круг – тотальная несвобода, день за днем убивает душу и творчество.
Из всего этого – один выход. Смерть! Нет сил выносить этот страшный разлад, который ржавчиной разъедает душу. Его жизни уже давно нет. И не будет. Он слишком слаб. Или…
В голове неожиданно запрыгали цветные картинки. Чертовы наркотики, смешавшись с виски, будят в душе воспоминания разных времен. Внезапно он вспомнил, как гулял накануне ночью по знакомым кварталам Парижа. Удивительно, он очень полюбил этот город. Чем-то он напоминал ему LA[1]его моло дости, но казался более уютным, светлым, камерным. А главное – свободным! Или это тоже было иллюзией?
Ниточка потянулась дальше, он увидел вновь, уже со стороны, как брел однажды своим любимым маршрутом по узким улочкам, через мост Сюлли до Иль Сен-Луи, заглядывая по пути во все попадавшиеся питейные заведения, которые еще были открыты. Прилично набравшись, он вдруг увидел сидевшую на тротуаре группу странных людей. Клошары – кажется, здесь их так называют. Настоящие маргиналы, хобо, хотя вполне обычное явление для Парижа. Тут на них и внимания никто не обращает – перешагивают себе и идут дальше. Он видел их десятки раз, но всегда обходил стороной. Эти люди выброшены из общества – по чужой ли, по своей ли воле… Они другие. Кто знает, чего ждать от них? Памела и вовсе боялась клошаров – она всегда предпочитала общество богемы.
Но в этот раз его вдруг пробило странное желание познакомиться с бродягами поближе. Было ли дело в алкоголе, переборе кокса или внезапно накатившей депрессии? Не важно. В конечном итоге имеет значение только то, что он сошел с привычной дистанции и остановился. Один из бродяг кивком головы пригласил его присоединиться к компании. Он поблагодарил взглядом и присел, безнадежно пачкая свои дорогие джинсы, рядом с нищими прямо на тротуар. Клошары угостили его дешевым патэ, багетом и бургундским. У него как раз оставалась непочатая пачка сигарет, которую он открыл и протянул нищим. Им было плевать, кто есть он. Он понятия не имел, кто такие они. Да и зачем было это знать? Встретившиеся той ночью в случайной точке пространства, они просто сидели вместе на тротуаре, курили и пили вино.
Мимо, бросая быстрые взгляды в их сторону, проходили редкие случайные прохожие, сверкая фарами, пролетали лимузины. А в компании клошаров на мостовой время как будто остановилось или пошло назад. Они просто сидели, молчали или говорили о своей жизни, жевали патэ, жадно пили, пуская бутылку по кругу. Он прочитал им стихи из «Американской молитвы». И это показалось ему удивительно естественным.
С клошарами он проторчал тогда целую ночь. К концу напился так, что вырубился прямо рядом с ними, на грязной картонке. Сквозь сон он почувствовал, что кто-то его заботливо укрыл вонючим тряпьем. Когда он очнулся под утро, клошары спали, подобно зверю, сбившемуся в живую теплую кучку. Он пошарил по карманам и, вытряхнув портмоне, оставил им всю наличность, которая еще была у него с собой. Около тысячи франков. Потом поплелся домой, пошатываясь от усталости.
Памелы, как обычно, еще не было. Он, не раздеваясь, упал на постель и закрыл глаза. Голова кружилась, тело казалось отделенным от сознания. Новое, незнакомое чувство вдруг обожгло, потрясло его душу, вывернуло наизнанку. Откуда-то издалека, сквозь туман похмелья и мучительную головную боль, тяжелым гулом пробивались стихи. Боясь не успеть, он привстал, дотянулся до тумбочки, схватил бумагу и торопливо начал их записывать, обрывая мысль на полуслове. Из-под его пера вдруг, вопреки всему, вырвались несколько страниц стихов – впервые после долгого перерыва. Новые, странные, выворачивающие душу образы, ритмы, рифмы. Он был абсолютно счастлив.
Вернувшаяся к полудню и обнаружившая его, валяющегося на дизайнерской кровати в ботинках и грязной, пропахшей бомжатником одежде, среди обрывков бумаги, Памела закатила очередную истерику.
– Ты только посмотри, на что ты похож! Ты свинья, настоящая свинья! Я думала, Париж тебя изменит, а ты… Что скажет Зозо? Ты опять испачкал ее простыни!
– Тише, тише, малышка. Это все не имеет значения…
Он погладил ее по волосам, она медленно опустилась на пол, съежилась и заплакала. Потом полезла в сумочку за валиумом. Немного успокоившись, дошла до кресла и задремала, свернувшись клубочком. Он смотрел на ее хрупкую фигурку, бледное, измученное бессонной ночью лицо, растрепанные рыжие волосы и думал о том, что, возможно, он был не до конца честен с собой. Он все еще трогательно любил Пэм, но эта любовь причиняла страдания им обоим. Нужно было как-то покончить с этим.
Он подумал, уважает ли он себя или презирает. Истина, как всегда, была где-то посередине. Да, недавно он совершил настоящий мужской поступок (ему, по крайней мере, так казалось): бросил к чертям Америку с толпами безумных фанатов, скандальной славой «Дорз», изматывающими судебными делами, миллионами гонорарами за выпущенные альбомы и при ехал в Париж.
А может, Пэм права – и на самом деле он просто сбежал? Потому что не справлялся уже с грузом успеха, который свалился на него и «Дорз» в последние годы? Что толку в том, что он сменил место жительства и запретил Пэм называть себя Джимом, придумав новое имя и освятив его в песне? Он не стал от этого свободнее. Он не стал настоящим поэтом.
Пусть в Париже он не подвергается уголовному преследованию. Он чуть более независим и свободен, может шляться бесцельно по улицам, запросто выпивать с незнакомцами в бистро, общаться и ходить в кино. Но есть Памела, которая не справляется без него со всеми тяготами жизни, заставляет его прилично выглядеть и одеваться, встречаться со своими друзь ями, которые абсолютно ему неинтересны. Есть наркотики, которые надо добывать для них обоих. Есть люди, которые узнают его даже здесь и просят автографы на улицах… И есть память, от которой никуда не деться, сколько ни пей.