Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настал очередной тягостный момент, когда молодому человеку предстояло выбрать из обширного гардероба одну-единственную шляпу и одно-единственное пальто, чтобы достойно выглядеть в свой смертный час. Пока Эндрю изучает содержимое гардероба — зная его, можно смело утверждать, что этот процесс растянется не меньше чем на четверть часа, — разрешите поприветствовать вас, дорогие читатели, и заодно объяснить, почему я после долгих раздумий решил начать повествование именно так и никак иначе; в известном смысле мне самому пришлось покопаться в шкафу, сверху донизу набитом разными возможностями. Читатель, у которого хватит терпения добраться до конца моего повествования, возможно, спросит, отчего я предпочел выхватить из клубка первую попавшуюся нить, вместо того чтобы пойти в привычном хронологическом порядке и начать с истории мисс Хаггерти. Бывают, однако, романы, которые начинаются с середины, и, возможно, наш как раз из таких.
В общем, оставим на время мисс Хаггерти и вернемся к Эндрю, который наконец облачился в пальто и шляпу, натянул толстые перчатки, чтобы защитить руки от студеного воздуха, и вышел из дома. Сделав несколько шагов, молодой человек остановился на вершине мраморной лестницы, ведущей в парк. С верхней ступеньки он окинул взглядом вскормивший его мир, сознавая, что, если все пойдет как задумано, ему никогда больше сюда не вернуться. Ночь спускалась на особняк Харрингтонов легко и бесшумно, словно невесомая вуаль. Тускло-белый лунный диск заливал молочным светом ухоженный сад с гротами, ровными дорожками и помпезными фонтанами с нимфами, сатирами и прочей мифологической фауной. Уильям Харрингтон, напрочь обделенный художественным вкусом, считал, что античные образы помогут ему прослыть ценителем искусства и роскоши. Впрочем, в случае с фонтанами это было вполне простительно: в ночи их негромкое журчание казалось нежной, вкрадчивой колыбельной, зовущей смежить усталые веки и отрешиться от дневных забот и печалей. Чуть поодаль, посреди безупречно подстриженного газона, высилась величавая, словно лебедь на водной глади, беседка, в которой миссис Харрингтон проводила дни напролет, зачарованная сладким запахом привезенных из далеких колоний цветов.
Эндрю немного полюбовался на луну, размышляя, доберется ли до нее когда-нибудь человек, как в книгах Жюля Верна или Сирано де Бержерака. И как он попадет на ее молочную поверхность: на построенном по собственным чертежам дирижабле или привязав к телу множество склянок, наполненных росой, так чтобы солнечные лучи падали на них с такой силой, что тепло, притягивая их, подняло и его вверх, словно персонажа, придуманного гасконским задирой?[2]Поэт Ариосто превратил ночное светило в хранилище сосудов, в которых заключены души ушедших, но Эндрю больше нравилась идея Плутарха, согласно которой на Луну после смерти переселяются самые отважные и благородные из жителей Земли. Ему хотелось верить, что там умершие обретают вечный дом. Они живут в мраморных дворцах, построенных ангелами-зодчими, или в пещерах, вырубленных в белоснежных скалах, и ждут, когда их близкие завершат свой земной путь и воссоединятся с ними. В одной из таких пещер поселилась Мэри, позабывшая земные горести и воскресшая для лучшей жизни. Его прекрасная, чистая, дивная Мэри терпеливо ждет, когда он придет согреть ее холодное ложе.
Оторвавшись от созерцания луны, Эндрю заметил, что кучер Гарольд, как и было условлено, ждет у подножия лестницы. Увидев, что молодой хозяин спускается, слуга поспешно распахнул дверь экипажа. Харрингтон не уставал поражаться энергии и рвению, с которыми шестидесятилетний кучер исполнял свои обязанности.
— В Миллерс-корт, — распорядился Эндрю.
Гарольд немало удивился такому приказанию:
— Но, сэр, ведь там…
— В чем дело, Гарольд? — оборвал его Эндрю.
Кучер несколько мгновений молча смотрел на хозяина, потом покачал головой:
— Все в порядке, сэр.
Эндрю кивнул, давая понять, что разговор окончен. Забравшись в экипаж, он плюхнулся на обитое темно-красным бархатом сиденье. Молодой человек поглядел на собственное отражение в окошке кареты и печально вздохнул. Неужели эта унылая физиономия и вправду принадлежит ему? Он выглядел как человек, ненароком позволивший своей жизни убежать сквозь пальцы, словно песок; да так оно, собственно говоря, и было. В наследство от предков Эндрю достались тонкие благородные черты, но теперь они казались безжизненной маской, картиной, присыпанной пеплом. Боль, терзавшая его душу, не пощадила и тела, превратив полного жизни юношу в молодого старика с ввалившимися щеками, потухшим взором и растрепанной бородой. Боль не дала ему насладиться молодостью, сделала жалким, раздавленным жизнью ничтожеством. Экипаж подпрыгнул на ухабе, и Эндрю, придя в себя от резкого толчка, сумел отвести взгляд от проступавшего на стекле смутного образа, словно написанного на холсте ночи. Его жизнь оказалась весьма дурной пьесой, но приближался последний акт, и свою роль надо было сыграть безупречно. Харрингтон нащупал в кармане прохладный металл и погрузился в раздумья под мерное покачивание кареты.
Оставив позади особняк, экипаж выехал на Кингсбридж, обрамленную пышной растительностью Гайд-парка. Максимум через полчаса будем в Ист-Энде, прикинул Эндрю, наблюдая из окошка за ночной столицей. Это зрелище приводило молодого человека в восторг и одновременно чем-то смущало: его обожаемый Лондон, величайший город мира, напоминал голодного кракена, протянувшего свои щупальца по всей планете, чтобы захватить Канаду, Индию, Австралию и изрядный кусок Африки. По мере продвижения на восток пустые чистые улицы Кенсингтона сменились веселой суетой Пиккадилли-серкус, в самом сердце которой помещалась статуя бога Антэроса, властелина неразделенной любви; за Флит-стрит громоздились кварталы среднего класса, выросшие вокруг собора Святого Павла, потом позади остались Корнхилл-стрит и Английский банк и начался Ист-Энд, царство нищеты, настоящей нищеты, о которой жители его удачливого брата Вест-Энда знали только по карикатурам из журнала «Панч», но которой, казалось, ничего не стоило заразиться, вдохнув отвратительные миазмы Темзы.
Эндрю не ездил по этой дороге целых восемь лет, но всегда знал, что рано или поздно сюда вернется, вернется в последний раз. Неудивительно, что, когда экипаж миновал Олдгейт, главные ворота Ист-Энда, у молодого человека, осторожно глядевшего на окрестные улочки из-за занавески, заныло сердце. Здесь все осталось по-прежнему, даже запах был тот же самый. В первые посещения Ист-Энда Эндрю делалось мучительно стыдно за то, что он проник в чужое пространство и наблюдает за его обитателями холодным взглядом энтомолога, но после стыд сменился искренним, горячим состраданием к несчастным, вынужденным обитать на свалке жизни, где город с полным равнодушием оставлял свои отбросы. Теперь он с едва теплившейся жалостью отмечал, что знакомые кварталы совсем не переменились. Узкие грязные улочки по-прежнему перегораживались телегами и лотками торговцев, между которыми сновали жители этого жуткого мира, существовавшего под мрачной тенью Крайст-Черч. Когда-то давно Эндрю пережил настоящее потрясение, обнаружив под блестящей оберткой парадного Лондона этот филиал преисподней, в котором под благосклонным взором ее величества люди превращались в чудовищ, но за прошедшие годы от его полудетской наивности не осталось и следа. Теперь молодого человека нисколько не удивляло то, что, пока Лондон на глазах преображался благодаря живительному воздействию прогресса, пока жители богатых кварталов развлекались тем, что заставляли своих собак лаять в картонные раструбы фонографов и говорили по телефону в комнатах, где горел электрический волшебный фонарь Робертсона, пока их супруги безболезненно производили на свет потомство, одурманенные парами хлороформа, Уайтчепел продолжал пребывать в трясине порока и бедности. Забрести в такой район было все равно что сунуть руку в осиное гнездо. Здесь из каждого угла смотрела отвратительная рожа нищеты. Отовсюду звучала одна и та же мелодия, тоскливая и жуткая. Шумели завсегдатаи таверн, хохотали пьяные, плакали дети, из темноты подворотни кто-то отчаянно звал на помощь, и только мрачные тени на перекрестках, короли тайной империи преступлений и порока, хранили зловещее молчание.