Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произошло это через несколько дней после потрясшего его драматического известия.
* * *
Прижавшись к рентгеновскому аппарату, мой отец затаил дыхание. Линдхольм переговаривался с ним из соседнего помещения. Главный врач был огромного, под два метра, роста и очень забавно говорил по-венгерски. Все долгие гласные он выговаривал на один манер, произнося их так, будто надувал при этом воздушный шарик. Больницей в Лербру Линд-хольм заведовал уже двенадцать лет, ну а венгерский язык он столь виртуозно ломал благодаря жене. Марта, женщина, в отличие от него, поразительно маленькая – отцу показалось, что росту в ней было от силы метр сорок, – работала в той же больнице в Лербру медсестрой.
– Не дышать! Не дергаться!
Щелчок, гул – снимок был готов.
Мой отец опустил плечи.
Линдхольм стоял уже рядом с ним. Но смотрел он не на него, а куда-то поверх головы отца. Тот бессильно стоял у рентгеновского аппарата, обнаженный до пояса, с впалой грудью, с таким видом, будто не собирается одеваться. Толстенные стекла его очков слегка запотели.
– Чем вы раньше занимались, Миклош?
– Был журналистом. Стихи писал.
– О! Инженер человеческих душ. Прекрасно.
Мой отец переступил с ноги на ногу.
Ему было холодно.
– Ну, одевайтесь, чего стоите!
Отец прошел в угол и надел пижаму.
– Что, плохи дела?
Линдхольм, все так же не глядя на него, направился в свой кабинет, велев отцу следовать за ним, и на ходу, словно бы между прочим буркнул:
– Плохи.
Окна его кабинета смотрели в сад. Как обычно в середине лета, остров Готланд под вечер был залит мерцающим бронзовым светом, который под непонятным углом падал на всю округу. От темно-коричневой мебели веяло домашним покоем.
Отец, запахнув пижаму, сел в кресло. По другую сторону стола, уже без халата, в жилете, расположился Линдхольм. Он озабоченно перебирал листочки с какими-то выписками. Потом, хотя было еще не темно, включил лампу с зеленым абажуром.
– Сколько вы сейчас весите, Миклош?
– Сорок семь кило.
– Вижу, вижу. Все идет как по маслу.
Последнее замечание доктора относилось к тому, что в результате усиленной терапии за несколько недель вес моего отца с двадцати девяти килограммов удалось довести аж до сорока семи. Мой отец нервно теребил пуговицы пижамной куртки. Пижама была велика и болталась на нем как на вешалке.
– Какая была рано утром температура?
– Тридцать восемь и две.
Линдхольм бросил листочки на стол:
– Не буду валять дурака! Ведь так у вас говорят? Вы уже достаточно окрепли, чтобы взглянуть в лицо фактам.
Мой отец улыбнулся. Почти все его зубы изготовлены были из “виплы”. Так назывался используемый в то время стоматологический сплав – нержавеющий, ужасный на вид и дешевый. Когда отец прибыл в Лербру, уже на следующий день его навестил стоматолог и, сделав слепки, отослал их техникам. Отца он предупредил, что протез будет временным и не слишком красивым, но зато практичным. И вскоре – раз, два и готово! – во рту у него уже был целый склад железа. Улыбку его можно было назвать как угодно, только не привлекательной, но главный врач все же заставил себя посмотреть на его лицо.
– Скажу прямо. Потому что так легче. Вам осталось полгода, Миклош.
Линдхольм взял со стола снимок и поднял его к свету.
– Вот, смотрите. Наклонитесь поближе.
Мой отец с готовностью вскочил и сгорбился над столом.
Тонкие пальцы Линдхольма забегали по долинам и взгорьям рентгеновского пейзажа.
– Вот, вот, вот и вот. Вы видите, Миклош? Все эти уплощения – следы сыпного тифа. А эти пятна видите? Это туберкулез. Необратимые изменения. К сожалению, с ними уже ничего не поделаешь. Говорить об этом ужасно. Если попросту, то болезнь уже… долопывает остатки легких. “Долопывать” – есть такое венгерское слово?
Они молча разглядывали рентгеновский снимок.
Мой отец уперся руками в стол – он был еще слишком слаб. И кивнул в знак того, что господин главный врач в самом деле безукоризненно разбирается в премудростях венгерского языка. Это “долопывает” весьма выразительно, лучше любых медицинских терминов обрисовало отцу не столь отдаленное будущее.
Мой дед по отцовской линии до войны занимался в Дебрецене книжной торговлей. Магазин приютился под аркадой епископского дворца, в центре города, в нескольких минутах ходьбы от главной площади. Место, где был магазин, называлось проездом Гамбринуса, и дедово заведение поэтому было известно как книжная лавка “Гамбринус”. В ней было три узких высоких зала. Отец моего отца продавал также канцелярские принадлежности и даже выдавал книги на дом. Еще подростком отец, стоя на вершине деревянной стремянки, перечитал всю мировую литературу, так что, я полагаю, он был в состоянии оценить поэтический образ Линдхольма.
Главный врач пристально посмотрел на отца.
– Современное состояние медицины говорит о том, что вы безнадежны. Иногда вы будете чувствовать себя лучше. Иногда – хуже. Я буду всегда рядом с вами. Но я не хочу вас обманывать. Шесть месяцев. От силы семь. Сердце мое разрывается. Но такова правда.
Мой отец распрямился. Все еще улыбаясь, он весело плюхнулся в глубокое кресло. Врач несколько растерялся, не уверенный, что его пациент понял диагноз, что он уяснил себе весь трагизм ситуации.
Но отца в это время занимали вопросы куда более важные, чем его жизнь.
Когда через две недели после этого разговора отцу разрешили непродолжительные прогулки по больничному саду, он, присев на скамейке под сенью могучего дерева с разлапистой кроной, тут же взялся за дело.
Не отрываясь, одно за другим он писал письма. Писал их карандашом, своим бесподобным бисерным почерком. Он сидел, прижимая бумагу к твердому переплету изданного по-шведски романа Мартина Андерсена-Нексё. Политическими воззрениями Нексё он восхищался и обожал героев его романов – суровых мужественных пролетариев. Возможно, он также помнил, что великий датчанин тоже страдал чахоткой, но сумел излечиться.
Отец писал быстро. Готовые письма он складывал под камень, чтобы их не унесло ветром.
А на следующий день он постучал в кабинет главного врача. Он думал, что сможет обезоружить Линдхольма своей подкупающей искренностью. Ему нужна была его помощь.
После полудня главный врач обычно беседовал с пациентами, устроившись на диване. В одном углу кожаного дивана, в белом халате, сидел Линдхольм, в другом, в больничной пижаме, – отец.
Линдхольм изумленно держал в руках кипу писем.
– Мы обычно не спрашиваем у больных, с кем они переписываются и о чем. Поймите, это не любопытство…