Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда отец вышел из магазина, я стоял в полной неподвижности возле скамейки, а растаявшее мороженое стекало по моей руке на тротуар. Лицо отца вытянулось под стать рожку. Он выхватил мороженое из моих пальцев, швырнул его на дорогу и, вытащив из кармана носовой платок, протянул мне вытереть руки. А затем, не проронив ни единого слова, повел меня домой под лучами солнца, лившимися с неба на наши покрытые шляпами головы. Тот день выдался на редкость теплым, улицы смердели незнамо чем. Стоял сентябрь 1939 года, и разносчики газет выкрикивали что-то о немцах и местах, от нас очень далеких. В Нью-Йорке войны не было. По крайней мере, такой, в которой задействуются самолеты и подводные лодки.
– Я думал, тебе нравится Джино, – пробормотал я через несколько кварталов; моя грудь стала липкой, как руки.
– Какая разница! – буркнул в ответ отец.
– Как это какая? – Ян представить себе не мог, что можно причинить вред человеку, который тебе нравится.
– Нравится, не нравится, к делу это не относится..
Вдаваться в объяснения отец, похоже, был не намерен, и мы прошли еще целый квартал, прежде чем я снова попытался от него их получить.
– Н-но Д-джино… он же хороший.
– Он мил с тобой. Не спорю… Но добр он к тебе лишь потому, что боится меня.
От этих слов у меня внутри все похолодело, а ноги приросли к асфальту. Отец прошел с десяток шагов, прежде чем заметил, что я не плетусь следом. Он вернулся, взял мою липкую руку и потащил за собой.
– Всякий может казаться хорошим. Но на самом деле, Бенни, это не так, – произнес отец, и его голос прозвучал очень уверенно.
– Всегда? – На смену ощущению липкости пришла щекотка, предупреждавшая о близости слез.
– Нет, не всегда, – вздохнул отец, словно этот разговор причинял боль и ему. – Но не бывает только хороших и только плохих людей. Есть просто люди. И внутри у каждого своя гнильца. У одних ее больше, у других меньше. А кого-то гниль пока не начала разъедать. Но рано или поздно мы все ей подвергаемся. Ты понимаешь, о чем я? У каждого из нас есть изъяны, своя темная сторона.
– Даже у тебя?
– Особенно у меня…
Но, судя по всему, отца это не слишком беспокоило. Он воспринимал свою темную сторону как некую данность. Данность, с которой он уже давным-давно смирился.
Мы молча пошли дальше; его большущая пятерня крепко сжимала мою руку, и отец не попрекал меня ни за то, что она была вымазана мороженым, ни за мой более медленный шаг. Мы свернули на Артур-авеню, и развешенное на террасах в переулках белье под порывом налетевшего ветра заколыхалось и захлопало, словно приветствуя нас.
– Мне жаль, Бенито, что тебе сегодня пришлось увидеть мою плохую сторону. Я стараюсь быть тебе хорошим отцом. Лучше, чем был мой для меня. Но я не всегда бываю хорошим человеком.
– А ты не можешь ее вырвать или вырезать? Ну, эту свою гниль? Миссис Костьера ведь срезает плесень с сыра.
– Нет… Я не могу ее вырезать. Во мне слишком много всякой гнили. Я бы умер от кровопотери.
– А я гнилой?
– Нет, ты еще не гнилой.
– Но когда-нибудь гниль меня тоже разъест?
Отец вздохнул так, словно сам себя загнал в такой тупик, из которого уже не знал, как выбраться.
– Да… наверное… Это жизнь… она портит многих людей, – пожал он плечами и покачал головой.
– И тебе наплевать, испорчусь я или нет? – еле слышно пискнул я.
– Все зависит от того, почему ты испортишься. Если у тебя будет выбор… Тогда и мне не будет наплевать. Джино задолжал дяде Сэлу денег. И не спешил их отдавать. Тянул, как мог, время. Избегал меня. Я держался, пока мое терпение не лопнуло. Джино не оставил мне выбора.
– А почему дядя Сэл сам не забирает свои деньги у Джино? Почему это приходится делать тебе?
– Потому что это моя работа, Бенни. Я работаю на дядю Сэла. И моя работа заключается в том, чтобы заставлять людей выполнять свои обязательства. Дядя Сэл – человек занятой. Он проворачивает большие дела. А я работаю на него. И тебе это известно.
– А что такое… обязательство?
– Ответственность. Обязанность. Сэл был братом мамы. Так что мы – семья. А семья – это главная ценность. И за нее мы несем ответственность в первую очередь.
– Это наше главное обязательство?
– Да.
Именно тогда – направляясь по улице, на которой я родился, к дому, в котором я рос среди таких же, как я, людей, – именно тогда я решил, что не желаю обзаводиться семьей. Зачем это делать, раз семья накладывает на тебя обязательства? Я решил, что мне больше нравятся аккорды с нотами разных тональностей. И на протяжении многих лет я обращался только к ним. К аккордам, из которых выстраивал свои мелодии. Аккордам, которые разговаривали со мной, поддерживали и утешали, не требуя взамен никаких обязательств…
* * *
– Я пытался вырвать тебя из сердца. И теперь истекаю кровью… – простонал в микрофон Иззи Маккуин, и я вынырнул из воспоминаний о неблагозвучных аккордах, простых песенках и о том давнишнем дне, когда впервые увидел отца настоящим. Таким, каким он был на самом деле.
– Я пытался вырвать тебя из сердца, малышка. И теперь истекаю кровью, – повторил Иззи так горестно, так убедительно, что никто из слушателей не усомнился в его неминуемой гибели.
Забавно… Я написал для Иззи песню «Не могу вырвать тебя из сердца» еще год назад, но до сих пор не связывал ее с тем разговором, который зашел у нас с отцом по дороге домой из лавки Джино. Возможно, я похоронил его глубоко-глубоко в своей памяти – так же, как и многие другие вещи, касавшиеся отца. Но эти слова принадлежали ему. Придется выписать отцу чек…
Песня «Не могу вырвать тебя из сердца» по сей день оставалась моим главным хитом, и каждый раз, когда она звучала по радио, я испытывал легкое волнение. Исполнял ее не я (да и вряд ли когда-нибудь стал бы). Но это была моя песня. И отцова тоже. Я всю жизнь писал песни на одну и ту же тему.
– Ты взяла немного здесь, ты взяла немного там, а я отдал тебе все, что мог, – провыл Иззи, и мои пальцы полетели по клавишам.
Обычно я не выступал на подобных концертах. Оставался за кулисами, выпивал и слушал. Но Иззи вызвал меня на сцену, представил публике так, словно я был героем родного города, и предложил… аккомпанировать. Мне стало жарко, я ослабил галстук, а через несколько тактов первого куплета скинул пиджак. Помада Мюррея все еще удерживала мои волосы, если не считать своевольной прядки, прилипшей к брови во влажном угаре. Дым и музыка сделали мир вокруг меня пустынным и отчужденным. В нем не существовало никого и ничего, кроме черно-белых клавиш и моря звуков, окружавших мою голову плотным кольцом.
Впрочем, я никогда не оставался в Нью-Йорке один. У отца везде имелись глаза и уши. Особенно в клубе «Ла Вита»[1]. Так что я не удивился, когда он присел за столик прямо перед сценой. Отец не заказал себе выпивки, не расстегнул пальто. Он просто сел и слушал.