Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Из религиозных соображений? — повторил я, воинственно попыхивая трубкой.
— Конечно. Чтобы не убивать живое существо.
— Значит, вы принадлежите к тому же духовному направлению, что и наш президент?
— Я не говорю, что принадлежу. Я говорю, что решение Верны не делать аборт было продуманным и прочувствованным, правда, теперь...
— Что — теперь? — Табак в трубке разгорелся неровно, с краю. Я заметил, что скашиваю глаза на чашечку — еще одна раздражающая привычка любителя трубки.
— Теперь у нее не все гладко. Девочке полтора годика, в таком возрасте за ребенком нужен глаз да глаз. Она непоседа. Верна говорит, с ума можно сойти, лопочет без умолку, хватается за все подряд, липнет к ней. А ты хочешь, говорю я ей, чтобы ребенок пошел устраиваться на работу? Раза два в неделю я стараюсь заглядывать к ней, но вот новостройка, где она живет... Не сочтите меня расистом...
— Да? Продолжайте, продолжайте.
— Нехороший там дом. И друзей настоящих у нее нет.
— Странно, — протянул я. Трубка наконец разгорелась как следует. — Сама решила приехать сюда.
— Как вам объяснить... Не знаю, насколько вы в курсе дела...
— Почти не в курсе. Я был совсем ребенком, когда отец развелся с матерью и женился вторично. Его связь с другой женщиной началась, очевидно, когда мама была беременна мной. Новая жена родила ему девочку — еще года не прошло после моего рождения. Я виделся с сестрой, точнее, с сестрой по отцу, очень редко, только когда навещал отца, а во время летних каникул иногда гостил, должен признаться, по месяцу. Так что мы с Эдной росли, можно сказать, порознь. Потом она вышла замуж, но семьи я ее не знал: все они жили в Кливленд-Хайт. Ее муж, отец Верны, — обыватель до мозга костей, она вам, наверное, говорила, бесчувственная скотина из норвежцев. Зовут его Пауль Экелоф. Он работал инженером, а сейчас какой-то администратор на сталелитейном заводе под Сент-Луисом... Однако зачем я вам все это рассказываю?
— Затем, что мне интересно, — ответил Дейл Колер. Его почтительная улыбка была невыносима.
— Впрочем, я почти закончил... Эдна родила Верну довольно поздно, ей было уже за тридцать. Я к тому времени давно уехал, стал священником, потом начал преподавать богословие. Верну я видел редко и потому очень удивился, когда год назад сестра написала, что у них проблемы с Верной и та переехала сюда к нам, как будто других городов нет. Я терялся в догадках, не понимая, что от меня хотят.
— Приехала на восток, в большой университетский город — наверное, подумала, что здесь ей будет легче. Не будут показывать пальцами — ребенок как-никак наполовину черный. Кроме того, рассчитывала, видно, что здесь много интересного: художественные выставки, экспериментальное кино, бесплатные лекции. Мы и познакомились с ней на симпозиуме по Никарагуа в конгрегационалистской церкви. Начали болтать о том о сем, а потом выяснилось, что мы оба — «каштанники», уроженцы Огайо. И еще: думаю, Верна хотела быть подальше от родителей, очень она на них сердита. Теперь, правда, Кливленд как бы ближе с этими беспосадочными перелетами: раньше ведь в Питсбурге остановку делали. Если взять билет на свободное место, получится не дороже, чем ехать автобусом.
Как оценить время, принадлежащее человеку? Ведь значительную его часть мы проводим безо всякой пользы. Величайшее утешение, которое дает христианская вера, заключается в том, что Всевышний в бесконечной мудрости Его и неусыпном бдении избавляет нас от бесцельности существования, наполняя смыслом каждое мгновение нашей земной жизни — равно как искупительная жертва Сына Его в широком смысле избавила нас от вериг времени. Но как бы то ни было, я понапрасну тратил время, выслушивая похвалы регулярным беспосадочным перелетам в Кливленд, самый мрачный, самый запущенный город, куда я не заглядывал лет тридцать — разве что по случаю похорон. А этот настырный молодой человек, вероятно, считал, что я должен лететь туда, в эту дымную душную «землю обетованную». Вообще зачем он пришел? Как мы втянулись в этот неестественно доверительный разговор?
— Что она собой представляет как мать? — спросил я. И уточнил: — Верна, не Эдна.
Что за мать Эдна, я имел возможность видеть не раз, хотя и с большими перерывами. Почти все, что она делала, будь то игра в теннис или вождение «студебеккера» с откидным верхом, подаренного ей к восемнадцатилетию нашим жалким папашей, Эдна делала под влиянием настроения, наскоком и небрежно, с эгоистично-безоглядной самоуверенностью, на которую окружающие обязаны были закрывать глаза ради ее «привлекательности», ее телесного шарма. С детских лет в ней чувствовалась пикантная изюминка, ее тело было словно ароматическая губка. Когда она, высокомерная вертихвостка тринадцати годков, и я, на пороге своего пятнадцатилетия вынужденный весь август торчать в Шагрен-Фоллз, в доме отца и мачехи, серенькой скучной особи (ее имя — Вероника, звучало старомодно и чопорно — так же, как она сама из коварной соблазнительницы, испортившей мне жизнь еще в материнской утробе, превратилась в ходячую домашнюю добродетель), — так вот, когда у девицы начались менструации, мне казалось, что дом наполняет липкий животный запах, который проникает даже в мою комнату с мальчишеской вонью от грязных носков и авиамодельного клея. У Эдны от рождения были курчавые волосы, пухлое личико и ямочка на щечке, когда она улыбалась.
— Какой можно быть в ее положении? Когда тебе всего девятнадцать, а ты уже чувствуешь, что жизнь проходит мимо, когда у тебя на руках маленький ребенок, ну, и пособие... Знаете, о чем Верна больше всего жалеет? Что не окончила среднюю школу. Но, когда я напоминаю, что есть вечерние курсы, что экзамены можно сдать экстерном, она сердится, говорит, что я ничего не соображаю.
— Если бы сама она соображала, не спуталась бы с чернокожим парнем и не завела бы от него ребенка.
— Простите, сэр, но вы рассуждаете, как ее мать.
Это прозвучало укором, и в том, как он твердил «сэр, сэр», было что-то агрессивное. Я обозлился. A Ressentiment, обозленность, — или отсутствие оной — есть, согласно Ницше, сердцевина христианской нравственности. У меня много недостатков, признаю, и прежде всего дурной характер, угрюмость, приступы раздражительности, которые туманят глаза и развязывают язык. Это внешние проявления моей склонности к депрессии. Мне проще сохранять самообладание в роли преподавателя, нежели священника — потому, может быть, что в первом случае меньше поводов раздражаться. Я выпустил клуб дыма, как отравляющее вещество против моего посетителя, и, не обращая внимания на сравнение меня с безмозглой Эдной, спросил из глубины доброжелательных доспехов моего твидового пиджака:
— Что я могу сделать для Верны, как вы думаете?
— То же, что делаю я, сэр. Помяните ее в своих молитвах.
На мой нравственный небосклон набежала туча. Нынешнее поколение иисусоманов, хотя и не одурманенное, как их предшественники-шестидесятники, такими галлюциногенными смесями, как ЛСД, беспредельно бесхребетно и неисправимо наивно относительно истории, что приводит меня в форменную ярость.