litbaza книги онлайнСовременная прозаРасставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики - Александр Гольдштейн

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 111
Перейти на страницу:

Рим, этот обширнейший круг земель, помимо собственно Города каких только галлов, германцев, британцев и готов не уместивший в своих просторах, стал для европейского сознания примером существования человека в пределах империи, символом особых ритмов и импульсов имперского самоощущения и целеполагания личности. Уравненность города миру, запечатленная в формуле государственного волеизъявления, предполагала пафос дальних расстояний, преодолеваемых универсальной, все более космополитизирующейся и даже со временем ориентализирующейся культурой, способной на первый взгляд вобрать в себя все что угодно, но на тайной и важной своей глубине, то есть в своей сущности, остававшейся римской и никакой другой. Так, историки говорят, что когда император Элагабал вознамерился утвердить почитание своего эмесского бога, то римляне, давно уже привыкшие ко всяким восточным культурам, этому новому воспротивились, расценив предлагаемую им обрядность как непристойную, оскорбительную, варварскую. Аврелиан же общеимперский культ Непобедимого Солнца вынужден был выстроить сообразно привычным для населения образцам.

Империя — это экспансия. Ее государственная энтелехия побуждает ее к присоединению все новых территорий и народов, к захвату и переработке их по собственному образу и подобию. Такого рода деятельность, на которую — отвлечемся от неуместных здесь моральных критериев — империя обречена по определению, означает преобладание в ее политике, экономике и стилистике жизни стратегического расчета и огляда, всего, что связано с дальним, в пространственном и временном отношениях, планированием, вообще со всяческой всеохватностью и интегрированием. Это если и не любовь к дальнему, то, по крайней мере, неутолимое желание вовлечь его в орбиту своих интересов, сделать его частицей своих замыслов, исполнителем своей воли, бесконечно превосходящей любую иную. (Применительно к довольно условной и экзотической России обаяние этой величественной государственной миссии было неплохо передано в жюль-верновском «Мишеле Строгове».)

Экспансия, практика колониального распространения территорий и тяготение к универсализации своего опыта, имеющие непременным условием дальние коммуникации, общение больших групп людей с другими большими группами, отдаленными от первой не обозримыми глазом расстояниями, — казалось бы, все эти обстоятельства не позволяют утвердиться в имперском стиле существования (вернее, в отношениях между человеком и империей) такому качеству, как интимность (она понимается здесь не в индивидуально-психологическом плане, но как особая осанка или «поза» реализующей себя в истории и культуре личности). Однако Рутилий Намациан, процитированный в начале вступления, пожалуй, яснее, чем кто-либо другой в античной словесности, высветил новый ракурс имперской темы. Империя не только подавляет человека масштабом своей архитектуры, провиденциальным и сверхперсональным полетом своих замыслов («я планов наших люблю громадье, размаха шаги саженьи»), по отношению к которым личность может застыть лишь в позе почтительного смирения, или страдальческого восторга, или одической гордости от участия в этой всесокрушающей и потому прекрасной силе. Прекрасность империи также и в том, что она есть чудеснейший жизненный круг, окоем и ландшафт, в котором человеку, к какой бы расе, культуре и религии он ни принадлежал, удобно обрести свою сущность, связав ее с великими образцами.

Всякая разноплеменная империя создавала также империю своего государственного языка, языковую космосферу, которая могла охватить и территории сопредельные, как в России и Австро-Венгрии, и заморские, в чем преуспела Великая Британия. Так было в эпоху Рима, ознаменованную золотыми орлами легионов и серебряной латынью, приходившими на покоренные земли вместе с типовым градостроительством, и в эпоху эллинизма, когда на развалинах державы Александра в ходу были греческий язык и греческая ученость. В период расцвета инородцы нередко перенимают язык строителей империи, которые — и в этом парадокс ситуации — лишаются исключительного на него права, становясь первыми среди равных. Ведь писал по-латыни африканец Апулей; а Чокан Валиханов создавал свои труды о Средней Азии, Казахстане и Западном Китае на тюркском наречии и по-русски, ибо он был тюркским просветителем и подданным русского царя, хорошо понимавшим, какие закрытые наглухо двери растворяет перед ним главенствующий в этом государстве язык; и совсем не чурался английского боровшийся против Британской империи Ганди, на каковом языке продолжают писать Салман Рушди, Найпол, Дерек Уолкотт. Евреи перенимали язык и имперский дух с наибольшей органичностью и часто становились их верными, преданными хранителями.

Языковые космосферы переживают государства: империи разрушаются, а они остаются, и внутри этих лингвокосмосфер могут сохраняться отношения некоторой церемониальной вежливости, даже своего рода сюзеренно-вассального этикета, который с удовольствием соблюдается. Испаноязычные литературы Латинской Америки уже давно отделились от испанской словесности, но последняя все равно пытается напомнить им о своем статусе культурной метрополии и столицы языка. Попытка эта символически представлена премией Сервантеса, которая вручается испанским королем и присуждается писателю вне зависимости от того, какую именно часть испаноговорящего мира он своей персоной манифестирует.

Не сказать ли нам после всех этих слов, что империя может быть и нередко бывает не столько соединением территории и политики, сколько местом обитания личной судьбы, неотделимой от опыта строительства мира? Это личное переживание империи как судьбы создает между человеком и государством зону эмоционального собеседования. И тут налицо не смиренное вслушивание в речи, раздающиеся с верхотуры могущества, не надрывный восторг и не публичная одическая радость по поводу общей победы, но небоязливое чувство душевной связи с имперским кругом земным, вне пределов которого человеку уже совсем неуютно.

Почему бы не назвать этот душевный наклон любовью? Не случайно же Блок уподоблял свою русскую и разноплеменную Русь («чудь начудила, да меря намерила») — имперскую, заметим, Россию — жене и возлюбленной. А где любовь, там жалость. В старом русском языке и в еще недавно крестьянском «жалеть» и означало «любить», вернее, сочетало в себе оба смысла. Вспомним, что в «Энеиде» Вергилия, послужившей обоснованию «римского мифа», так сильна тема любви и жалости, а сама атмосфера порой становится щемящей.

Но что уж там жалеть империи. Они такие большие и страшные («чудовищна, как броненосец в доке, Россия отдыхает тяжело»). В их поступи («тяжелозвонкое скаканье») столько подавляющей силы, враждебной и непонятной ему, очередному бедному Евгению, тщетно желающему постигнуть сверхличный замысел (историческую необходимость). Но пожалеть все-таки можно. И нам не пришлось бы стыдиться своих эмоций, простого ответного движения души на обращенную к ней тоскливую жалобу. Ведь когда энтропийные потоки сносят возведенные на века циклопические постройки, то, говоря по другому поводу сказанными словами Томаса Манна, из их разрушающейся тотальной конструктивности родится выражение — выражение как жалоба.

* * *

Двадцатый век явил примеры последовательных, одного за другим, крушений имперских организмов, а по сути целых цивилизаций, каждая со своим небом и звездами, моральным законом и онтологией общественного бытия. Оставим в стороне такое исключительное и недолговечное образование, как Третий рейх, империя Гитлера, и повременим чуть-чуть с разговором о русской монархической государственности и ее преемнике — советском конгломерате. Австро-Венгерская, Османская, Германская, Британская империи — совсем иначе выглядел мир в начале столетия. «Европа цезарей! С тех пор как в Бонапарта // Гусиное перо направил Меттерних, — // Впервые за сто лет и на глазах моих // Меняется твоя таинственная карта» — эти слова были произнесены еще до того, как в воздухе ощутимо повеяло распадом трех первых из названных выше мастодонтов. Карта изменилась неузнаваемо. Австро-Венгрия объединяла Австрию, Венгрию, Чехо-Словакию, едва ли не половину у нас на глазах развалившейся Югославии, изрядную часть Румынии и добрый кусок Польши. Под властью германского кайзера находилась территория от Восточной Франции до Западной Прибалтики. В Османскую империю входили, помимо собственно Турции, часть Болгарии, часть Югославии, южные районы современной Румынии, Албания, а также области Ближнего Востока — Ирак, Сирия и Палестина. Все это великолепие рухнуло в результате Первой мировой войны, расколовшись на куски, которые затем долго, на протяжении десятилетий, обретали то одно, то другое свойство, собираясь в различные, далеко не всегда стабильные ансамбли.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 111
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?