Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тяжело приходилось монахине Пистимее. Конечно, житье-бытье у нее с разными прочими инокинями все равно не сравнить — и девок-холопок целых две, еда посытнее, питье послаще, постель помягче, да и сукно на одеже подороже. Но как про былое вспоминала — выть хотелось, аки волчице дикой.
Правда, на людях она держала себя строго, да и службы все посещала исправно. Опять же и давала на обитель не скупясь. С того времени, как она появилась в монастыре, в местной церквушке число икон почитай вдвое против прежнего увеличилось. Да и у нее самой в келье не одна и не три в красном углу красовались — чуть ли не два десятка и все разные — от десятерика до листоушки[5]. Были и в золотой ризе сканного дела[6] с жемчугами да самоцветами, и иные — в басменном[7] окладе. Но они — по смертный вклад сестры Пистимеи. Не задаром же монастырю за упокой души инокини поминать.
Потому мать-игуменья старица Глафира и приглядывала за ними, а то возьмет да нечаянно одарит этого монашка какой-нибудь иконой из дорогих. Особенно беспокоилась она о небольшой штилистовой[8] Полнице[9]. Была та без золотой ризы, но уж больно старинного византийского письма. Игуменья и во время исповеди сестры Пистимеи совсем недалече от ее кельи находилась, чтоб отца Ульяна на полдороге перехватить да о ее последней воле выведать. Не о грехах тайных — на что ей, это уж господь рассудит, а вот про иконы желательно все узнать заранее да, пока не поздно, попытаться что-нибудь изменить.
Однако едва отец Ульян вышел от умирающей, как игуменья с радостью поняла: ничего ему и его обители тоже умирающая не завещала, иначе не был бы он столь расстроенным. Вона как зенки вытаращил, того и гляди вовсе наружу вылезут. И позлорадствовала: «Видать, даже самой малой иконки-листоушки, и той не отдала. Ай да молодец Пистимея», о чем тут же с сокрушением попросила у бога прощенья — сама же просила монашка принять у несчастной исповедь. Покаявшись, пообещала мысленно, что если только молодой инок заикнется, так она его сама одарит. Была у нее на примете двухвершковая иконка с Егорием Победоносцем. Хоть и мала, но для мужской обители святой лучше не придумаешь.
А отцу Ульяну в тот момент было не до икон. Такое поведала умирающая, что хоть стой, хоть падай. И добро бы, коли это ее личные грехи были — блуд, скажем, втайне от мужа. Это как раз дело житейское, с кем не бывает. Ну, согрешила когда-то, так что ж теперь — от такого душу облегчить недолго.
Но у сестры Пистимеи были тайны поважнее. Обман самого великого князя всея Руси Василия Иоанновича — вон оно как!
— Я о благом мыслила, когда роды вместе с бабкой Живой принимала. К тому ж из тройни двое мертвеньких оказались, — тяжело ворочала она не послушным языком, рассказывая что да как. — Опосля лишь мне повитуха покаялась, что жив второй младень оказался. Жив и здоров. Выходила его внука той повитухи. Что делать — не ведала, да и напужалась сильно, что покарает меня за то великий князь, вот и смолчала.
— А далее почто не сказывала? — перебил ее отец Ульян. — Он же трех лет от роду отца лишился. Кого спужалась?
— И сказала бы, да ведь я сама бабке Живе по велела внуку с дитем из Москвы спровадить. А тут как раз пожар приключился. Она-то повеление мое сполнила, внуку Анфиску отправила, а сама сгорела. И вышло, что даже ежели я скажу матушке-княгине, то показать сынка все едино не сумею.
— Искала хоть? — вздохнул отец Ульян.
— А то как же. Холопов из смышленых подобрала, чтоб ту внуку нашли. Обещалась у того, кто сыщет, кабальные записи изодрать и самого двумя десятками рублевиков одарить.
— Так и не нашли?
— Русь велика, — скорбно ответила сестра Пистимея. — Поди сыщи. А еще грешна я в том, — начала она говорить далее, но отец Ульян ее уже не слушал, лишь машинально вставлял в паузах: «От пускается тебе, отпускается, отпускается…»
У самого же в ушах все еще звучало тайное при знание, согласно которому как ни крути, а получалось, что ныне где-то на Руси проживает единокровный и единоутробный брат самого царя-батюшки.
И как ему самому со всем этим быть? С одной стороны, тайна исповеди священна. Открывать ее кому бы то ни было — тяжкий грех. С другой — как представишь, что, может, он сейчас голодает, нужду испытывает, от холода мерзнет. И кто ведает, вдруг он как раз в эти самые дни Христа ради хлеб ца просит у добрых людей. А что? Очень даже может быть. Судьба — она любит такие коленца выкидывать, что любой плясун позавидует.
Так ничего толком и не решив, он в последний раз с жалостью посмотрел на исхудавшее лицо Пистимеи, пышущее нездоровым жаром, последний раз произнес еле слышное: «Отпускается» — и подался прочь на двор.
Далее все было как во сне. Морозный воздух лишь немного остудил пылавшее лицо, но хрусткий снег, которым он с наслаждением умылся, ясности мыслям инока не придал. Не дала облегчения и жаркая молитва в надежде, что всевышний поможет и даст знак свыше. Но господь молчал, полностью возложив ответственность за это решение на узкие худые плечи отца Ульяна.
Он добрался до своей обители и три дня мыкался по монастырю, но тайна так и не выходила у него из головы. В поисках ответа монах три ночи провел, лежа на каменном полу церкви, отчего захворал сам.
Вот тогда-то в горячечном бреду он и сболтнул лишнего из услышанного от сестры Пистимеи. Старец Галактион, ведавший толк в целебных травах и выхаживавший инока, едва услыхал, что тот несет, так сразу кинулся за настоятелем. Отец Паисий, сменивший старца у одра больного, внимательно вы слушал лихорадочный бред отца Ульяна, а когда тот пошел на поправку, сказал ему так:
— То, о чем тебе поведала сестра Пистимея, и впрямь тяжкое бремя. Не по тебе оно. Я хоть и стар, и повидал изрядно, а и то пока слушал твои слова, в бреду сказанные, ажно мурашами покрылся.
— Выходит, отче, что я тайну исповеди огласил, — с тоской произнес отец Ульян. — Это ж смертный грех. Как же мне теперь…
— Не возлагай на себя то, что было волей господней. Не иначе как он сам эту болезнь на тебя и наслал. Ты ж просил его, чтоб он знак дал, что тебе с этой тайной учинить? Вот он и указал, что надобно с нею содеять.